Информационное агентство "НЕТДА"
"СОХРАНИТЬ РОССИЮ"

Издатель сайта приносит глубокую благодарность Благотворительному фонду "ЭНЦИКЛОПЕДИЯ СЕРАФИМА САРОВСКОГО",
и издательству "Голос-Пресс" предоставившим текст настоящей публикации



Преподобный
Серафим Саровский

ЗЕМЛИ РОССИЙСКОЙ УКРАШЕНИЕ


ВАСИЛИЙ РОЗАНОВ


ПО ТИХИМ ОБИТЕЛЯМ

ПОНЕТАЕВКА

В Саров надо ехать не через Арзамас, через который едут почти все, а через станцию Шатки, следующую за Арзамасом в направлении от Нижнего. Большой тракт, проложенный от Арзамаса и идущий мимо Сарова, страшно разбит несоразмерно большой ездой по нему, колеи чрезвычайно глубоки, и тройка лошадей почти все время тащит коляску шагом. К тому же ямщики этого большого тракта избалованы и развращены хорошим и верным заработком, - и тем, что без них едущим никак не обойтись. В Арзамас нижегородский поезд приходит около 4 часов пополудни. На вокзале спать негде: на лавках, на полу стоят, сидят и лежат (даже на полу лежат) всевозможные больные, калеки, слепые, параличные, которых ведут или которые едут "к Угоднику". Собственное имя Серафима Саровского здесь уже не называют, заменив его нарицательным и обобщенным "Угодник", в котором как будто больше силы и припадания. Вся площадка около вокзала заставлена тройками, парами и одноконными кибиточками, которые жадно подхватывают пассажиров. Плата за тройку взад и вперед, с заездом из Сарова в Серафимо-Дивеев монастырь, стоит 25-30 руб., одноконная полутелега-полукибитка стоит 5 руб. До Сарова 60 верст. И как за поздним приходом поезда невозможно в тот же день доехать до Сарова, то приходится ночевать в дороге. Ничего не знающие пассажиры тут-то и узнают неправильность избранного маршрута. Кроме деревень, до Сарова ничего не встречается. Ямщик привозит пассажиров в ту крестьянскую избу, которая уже стакнулась с ним и где он получает "за гостей" 2-3 стакана вина и сколько-нибудь денег, а пассажиры, которым нет выбора, получают клопов, духоту, грязь и вонь и платят по четвертаку за самовар воды и почти столько же за кринку молока или ломоть хлеба. Напротив, от Шатков, которых почти никто из едущих не выбирает, по незнанию, исходным пунктом отправления в Саров, - лежит хорошая, не разбитая дорога, пара лошадей все время бежит рысью, а главное - получается отличная ночевка. Поезд приходит в Шатки часов в пять пополудни. Дорога сыра, местами грязна, но везде сносна, нигде не опасна при хорошем ямщике, умеющем объехать и совершенно негодный мост, и крутой овраг. Плата отсюда 15 рублей. Я долго выбирал ямщика из толпившихся перед вокзалом (их гораздо меньше, чем в Арзамасе) и не ошибся: мужик оказался, по отзыву крестьян, через деревни которых мы проезжали, не берущим в рот вина. И во всех отношениях он был исправен, добросовестен, не жаден, - хотя слишком сер и в мнениях своих, как увидит читатель ниже, излишне решителен и грубоват.

Часа через три, все же измученный тряскою в безрессорной коляске, а главное, отсырев и озябши, я въехал во двор. Стоял темный вечер, без луны и звезд, облачный. Лошади шлепали в грязи. Было тесно между какими-то каменными стенами. Я перекрестился на издали видневшуюся церковь. Это была сельская, чуть не возле стены монастыря. Наконец ямщик остановился около грязного, маленького, едва заметного крыльца. И выйти пришлось в грязь. Но едва я сделал несколько шагов по каменной лестнице и сейчас же по каменному коридору второго этажа, как передо мною распахнулась дверь обширной, чистой, необыкновенно уютной комнаты, домашнею не "номерною" обстановкою, хотя это был именно номер. И такая предусмотрительность: в конце июля комната оказалась тепло натопленною. На дворе не было не только холода, но и дождя. Но хозяева предвидели, что путнику в ночь или поздний вечер ничего так не надобно, как теплый угол, теплая, не отсыревшая постель. Я помню отвращение, с каким ложился буквально в ледяную и мокрую постель великолепной гостиницы в Венеции в половине мая, и благословил ум русских, догадавшихся, что путешественнику нужны не канделябры, не зеркала, не шелковая обивка кресел, а чистая простыня, пуховая подушка да сухой и теплый воздух недавно протопленной комнаты. "Самовар, скорее самовар!" И через минуту я грелся в совершенно русской обстановке. Это была гостиница Понетаевского женской монастыря, образовавшегося лет сорок назад из сестер, вышедших из Серафим-Дивеевского монастыря вследствие раздоров, возникших из-за выбора новой матери-игуменьи. Оказывается, монастыри наши, несмотря на строгость царящей в них дисциплины, являют собой каждый автономную монашескую республику с чрезвычайно независимыми обычаями, с своевольною историею, вообще без муштровки, без подчинения, почти без надзора откуда-нибудь из Петербурга или Москвы, а только с легкою вассальною зависимостью от центров духовного управления. Это и понятно. Не Церковь родила монастыри, а монастыри родили Церковь, - родили ее строй и дух, одежду и замыслы. Монастыри - это те первоначальные островки среди языческого древнего океана, которые, спаявшись, сплотившись, и образовали собою потом материк Церкви. Раньше, чем древние Отцы и учители явились на соборы, чтобы выразить догматы Церкви и определить ее уставы, они были уже монахами, пустынниками. Прибавим к этому, что из монастырей ни в древние, ни в новые времена ни один не был административно основан, властительно учрежден, а все они возникли свободно, лично, из какого-нибудь подвига старца, из биографии святого. Таким образом, даже как-то и в голову не может прийти кому-нибудь посягнуть на это сердце Церкви, свободно бьющееся. Притом, вследствие страшной внутренней дисциплины и понятного духа монастыря, никогда не могло зародиться главного государственного мотива к стеснению их: подозрения в "неблагонадежности" этих своеобразных черных республик. Ибо насколько они были вдохновенны, насколько были свободны, они всюду проводили дух того же "послушания" и дисциплины, который так любили в себе, которым поэтически жили; и дух этот был в высшей степени нужен и желателен решительно при всяком политическом "обстоянии" (монашеский термин). Монастыри всегда были друзьями сильной власти, полной покорности; но друзьями не из боязни, не по политиканству, не по земным и утилитарным или временным соображениям, а по настоящему, глубокому, непоколебимому убеждению. Это была земная здешняя половина религиозно-мирового устроения, часть небесной философии, ступень к Богу, средство спасения души. Никогда еще монастырь не был возмущен какою угодно формою самовластия, если только оно не было направлено к подрыву самого монастыря или монашеского духа (как это случилось при Петре Великом); никогда монастырь или монах не положили границы человеческому самоуничижению, не сказали "довольно, остановись!" при виде какой угодно робости, подавленности, покорности, сведения на нет личности в человеке. И отсюда-то, из этого глубочайшего и поэтического совпадения строя монастыря со строем развивавшихся в Европе монархических систем, эти последние оставили монастырю свободу жизни, самоуправления, свободу биографии и уставов, какой вообще не оставили никому другому, никакому лицу, общине, учреждению. Псков и Новгород как давно уже пали! Между тем в эпоху Аракчеева и Клейнмихеля в монастырях разыгрывались эпизоды типично новгородские, типично псковские - только иного колорита. И кажется, монастыри сейчас же и разом все закрылись бы, "братья" и "сестры" из них разошлись бы, посягни кто-нибудь на эту чрезвычайную и (по нашим временам) странную свободу их бытия, всех его подробностей.

Сестры знаменитого Серафимо-Дивеева монастыря разошлись в кандидатке на завтрашнюю чрезвычайную над собою власть; и когда, наконец, игуменья, после всех волнений и борьбы, была выбрана, - несогласные не захотели ей повиноваться, ушли за 40 верст в сторону и основали со своей кандидаткой новый монастырь, Серафимо-Понетаевский. Теперь в нем более 700 сестер. В первый раз я видел пустынь. Это вот что такое: вы едете полями, лесами, кругом - хлеба и сосны, кругом - деревня на много десятков верст, иногда - на сотни верст. Все серо, грубо, бесприветно. Все - глубоко необразованно и, кроме вчерашнего и завтрашнего дня, ничего не помнит и ни о чем не заботится. И среди этой буквально пустыни, культурной и исторической, горит яркая точка истории, цивилизации, духа - забот самых отдаленных, воспоминаний самых древних. Сияют куполами и крестами великолепные храмы; позолота, книги, живопись, пение, самый нрав, обычай, весь внешний облик являют чрезвычайную тонкость, самый изощренный вкус, к созданию которого уже бессильно наше время и который умели выработать только великие творческие цивилизации древности и средних веков. Я в первый раз видел "пустынь"; и как вообще я ни чужд идей монастыря и всего монашеского духа, я был очарован виденным; очарован, восхищен - и воображение мое закружилось идеями, совершенно противоположными тем, к каким я привык.

Представляю себе, до чего же должно быть сильно влияние монастыря на народ, который не подходит к нему с тем специальным предубеждением, не скрою - почти с враждою, с каким подходил я. Влияние это должно быть колоссально, подавляюще; должно быть разбивающим всякое личное сопротивление. Недаром столько сильных и поэтических душ ушло в монастыри.

Прошло 19 июля, день рождения Серафима Саровского, "Угодника" всех трех обителей, Саровской, Дивеевской и Понетаевской. Все знают, как бывает скучно "назавтра" после праздника, все делается ленивее, все становится тусклее, серее, чем даже в обыкновенный день. Но день, когда я попал в обитель, был особенно несчастен, шел понедельник, "тяжелый день". Гостиница, где ночевал я, сейчас же у стены монастыря. Я вошел в ворота и пошел по краю громадного, искусственно вырытого, квадратного пруда с прозрачной и чистой водой. Сейчас же за ним начались куртинки, цветники, палисадники. Все это - в виду огромного каменного корпуса с богатой, узорной орнаментировкой. Солнце едва поднялось, и прекрасно ложились его лучи и на зеркальную гладь вод, и на сырую, холодную зелень. "Где же служба?" Мне указали не на собор, стоявший прямо впереди, а на этот каменный корпус здания. Над входом я прочитал надпись: "Здесь помещается живописная школа". В некотором недоумении я шел дальше и вошел в церковь, домовую, при общежитии и школе; или, может быть, школа и кельи построены при церкви, занимающей бельэтаж?.. По крайней мере последняя так огромна, как самые большие петербургские храмы, и не напоминает собою обычно маленьких домовых церквей.

Шла ранняя обедня. Шел не только "понедельник" и день "после праздников", но и час суток был такой, когда в церковь приходит очень мало народа, почти исключительно серого. И здесь были только группы больных, калек, слепых и очень мало пришедших просто "к обедне". Храм был весь заполнен собственными обитательницами. Никогда в жизни я не видел такого огромного числа "черной братии", и, может быть, не разделенные, не рассеянные инородным людом, они являли вид свой в той яркой очерченности и бросающейся в глаза выпуклости, в какой собственно и следует рассматривать всякое явление. Повторяю, я не люблю монашества; но когда я увидел стройные ряды этих сотен "черных дев", где не было ни одного лица грубого, жесткого, ни одного легкомысленного или пустого (а я очень в них вглядывался), но все светилось приветом, уступчивостью, помощью, - я удивился великому преобразованию, какое производит в человеке обстановка, дух, "устав". Ибо ведь все эти сотни, я знал, были крестьянки, а с крестьянином (ямщиком) добросовестным, но грубым я только что провел в разговорах несколько часов. Вот подошел приложиться к огромному образу один из богомольцев: но он зачем-то стал прикладываться не к иконе, а к крошечному, в два вершка, образку, приставленному к иконе. При первом прикосновении образок свалился, и не наружу, а между деревянною подставкою иконы и шелковою желтою материею, которая эту подставку завешивала. Богомолец засуетился, сконфузился, пытался поднять образок, но даже и не мог его найти. Ему сейчас же, без упрека и досады, помогла сестра. И она не без труда отыскала завалившийся образок, указала богомольцу приложиться куда следует, а образок моментально вновь "освятила", приложив ликом к чудотворной иконе, и поставила на прежнее место. Подают ли "поминания", не умеет ли паралитик подняться на скамейку, или слепой не видит, куда идет: везде тут - монахиня, везде - помощь, ласка, без упрека, без досады, усталости, лени; с той милой, спокойной "благоуветливостью" (монашеский термин), которая есть высший синтез природной доброты и обдуманных обычаев, к которым приучен с детства.

Я видел столь же стройные, массивные ряды, в церкви и на публичных актах, гимназистов и гимназисток: ничего подобного и даже приблизительного! Я видел и никогда не забуду самую благовоспитанную человеческую толпу перед собою, благоустроенную, спокойную, к бесконечно многому готовую, не смятенную и, кажется, не могущую поддаться никакому смятению при всяком "обстоянии". Это большая сила и красота! Не забудем, что все они готовы повиноваться одному мановению - в их духе, в принятом ими направлении! Без этого - бунт, сопротивление. И это хорошо: потому что самое повиновение здесь не бессмысленно, не хаотично. Я стал всматриваться в храм, в богослужение.

Служил очень толстый и красный священник, с очень грубым лицом. Сколько я знавал священников в женских монастырях, все они почему-то одного вида: за сорок лет, но не доходя до 50, толсты и безобразны с лица (на мужской взгляд). Ничего "духовного", какая-то странная противоположность лику монахинь. Не мог не улыбнуться в себе: "это - как Аписы в Египте". И действительно, отношение к этим толстым, физическим существам одухотворенных монахинь полно благоговения, почти молитвенности: кажется, каждая из них готова бы лечь ковриком "с крестиком" под тяжелыми сапогами пятипудовой фигуры. "Апис! Апис! его существо!" Меня это и прежде всегда удивляло. Я стал присматриваться кругом. Вот-вот, кажется, монахиня с кадилом в руках или с огромною зажженною свечою стоит не только в северной двери, но чуть ли не продвинулась в нее. Я, однако, не верил: Екатерина Вторая так жестоко разбранила своего друга, Е. Р. Дашкову, когда та неосторожно позволила себе войти в алтарь. Сложилась по поводу этого острота: "Она вошла не как женщина, а как президент Академии наук". Недоступность алтаря для женщин есть не подробность в наших храмах, а одна из фундаментальных особенностей их. Когда младенцам на сороковой день после рождения дают молитву, то мальчика священник вносит в алтарь, а девочек не вносит. По воззрению Православия, уже 40-дневное дитя-девочка слишком "не чиста", "греховна", чтобы вступить в "святое святых" новозаветного храма. "Евою мы все согрешили" и "наш Бог не был женщиною, ни - с женщиною". Эти вот ритуальные подробности, сказывая дух Церкви, хотя не суть "догматы", но важнее их: это- та поэзия, лирика, из которой все рождается, в том числе и догматы. Вдруг я увидел монахиню, вошедшую в самый алтарь, бесспорно, - потому что я увидел ее через царские врата!!! Я внимательно следил за движениями ее там, и мне хотелось бы увидеть ее, пересекшую весь алтарь, прошедшую, напр., позади престола или особенно между престолом и царскими дверьми; но последнего я не видел, - может быть, не по невозможности, а по ненадобности для целей служения проходить по этим особенно священным местам алтаря. Однако она свободно двигалась, по крайней мере, в левой половине алтаря, и это было первое зрелище для меня, где я увидел женщину религиозно сравненную с мужчиною, чего нет нигде решительно ни в службах, ни в молитвах, ни в чем!! Если вспомнить, что 40-дневную девочку нельзя внести в алтарь, что в него не может войти и императрица, то нельзя усомниться, что в этой особенности выражено огромное, особенное, ненормальное самочувствие монашества, монахов, монахинь. "Хлыстовка! все они хлыстовки!" - промелькнуло у меня сближение: конечно, никому из них и в голову не приходит это родство с опаснейшею из наших сект, эта их близость к "богородицам" "божьих людей". Но я вспомнил, что в обширных (и лучших у нас) исследованиях о хлыстовстве гг. Реутского и Добротворского везде описывается, как первоначальное возникновение в какой-нибудь местности этой секты неизменно приурочивалось к какому-нибудь женскому монастырю и что в XVIII в. некоторые женские монастыри в Москве поголовно увлекались в это тайное и странное экзальтированное учение, может быть, и не всегда доходя до полноты его обрядов и учения. Есть единица и ее дроби; есть краска и ее полутона, тени. Если выбросить грубую и материальную сторону хлыстовства, их обряды и нелепую фабулу об основателе, а взять только крайнее аскетическое учение их, постоянную молитвенность этих "божиих" людей, их экстаз, а также и странное ощущение себя "богородицами" и "Христами", то есть прижизненно святыми, безгрешными, исполненными особых сил духа, то окажется множество точек сопрокосновения между нормою монашества и анормальностью хлыстовства. Два тела; но одно при температуре в 38°, слегка лихорадящее, другое - 39°, 40°: совершенно больное.

Вот стоит одна из сестер в северных дверях, чтобы подать зажженное кадило дьякону. Мало ли как можно стоять и мало ли как можно держать вещь. Но здесь взято - и это обычай, без намерений красоты выработавшийся, - самое красивое. Левая рука согнута в локте, положена на грудь и кистью поддерживает локоть правой руки, пальцы которой недвижно и высоко держат кадило... Ни одного рассеянного взгляда я не уловил; ни одного скучающего лица, с подавленной зевотой. Между тем за службой не было матери-игуменьи. "Республика" жила собою, не под надзором не из страха, а делала все по святому одушевлению к святому делу. Стал я всматриваться в живопись: вся она в светлых тонах, голубых, розовых, зеленых, белых. Черная краска совсем почти не видна, между тем как она преобладает в городских приходских церквах. Большинство изображений - не стоящие недвижно лики, как опять же у нас, а события из Новозаветной и Ветхозаветной истории, то есть движения, народные группы. И снова я вспомнил в учении "божьих людей" знаменитую догму о "таинственной смерти" и "таинственном воскресении": что сперва надо таинственно "умереть" для мира, все мирское изгнать из себя; тогда душа останется одна, в себе, и в ней обнаружится "малый росток" новой и другой жизни, который начнет с этого времени увеличиваться, и человек еще здесь, на земле, узнает тайну "воскресения". В этой монастырской живописи я не нашел ничего собственно монашеского: нашел одушевление, жизнь, полет. И вся литургия, весь храм, все молящиеся - точно имели крылья и летели. И было им легко, не уставали. Так это странно было видеть после наших обеден, когда только устают ноги и чувствуешь боль в спине; ибо прежде всего не оживлен, даже не занят в них.



САРОВ

Коляска, после необозримых хлебных полей, въехала в высокий бор. "Я провезу вас дорогой, по которой никто не ездит (действительно, все другие ямщики при въезде в Саров поехали другой дорогой). Она немного дальше, зато лучше". Действительно, только при выезде из Кавказских гор я видел это же великолепие лесной хорошей дороги; только там это было подтропическое великолепие, а здесь все в миниатюре и скромнее. Лошади легко и быстро бежали по отличной дороге. Полная тишина кругом. Ни людей, ни строений, ни проезжих. Скоро уже гостиница, самовар - и я млел в ожидании. Да и конечная цель довольно сложной и утомительной поездки оживляла душу. Вечерело. И на душе было хорошо.

- Вон они, варлаганы!..

- Как? Кто?

- Известно кто. Золотая рота.

Снова я и мои спутники были изумлены. Ямщик указал кнутом на группу "чернцов" с длинными, развевающимися по ветру волосами, как у царей на сассанидских монетах. Они то бродили, то стояли, разговаривая, между деревьями и действительно "лупили глаза" на приезжих.

- Но, вы, эвнухи! - окрикнул ямщик лошадей, трогая вожжой. Почему-то он всю дорогу именовал их этим названием, едва ли понимая его значение и, верно, услыхав его в азиатской Темир-Хан-Шуре. И мимо каменных больших корпусов с вывесками: "Гостиница № 6", "Гостиница № 5" и т. д. подкатил нас к корпусу ближе всего стоящему к воротам обители: "Гостиница № 1".

- Есть ли, однако, свободный номер? - забеспокоился я, как бы хватая убегающий самовар.

- У моих ездоков завсегда будет номер, - сказал твердо ямщик. - Разве в крайнем случае полчаса обождете, пока ослобождают номер.

Но не пришлось ничего ждать. Номер был готов. Праздники и несносная теснота в гостиницах уже минули. Темные тени вечера падали на землю. Через полчаса, много через час запрут монастырские ворота, а я их уже видел, открытые, и через них - огромный храм с мощами Угодника, привлекающими тысячи богомольцев. Наскоро велев готовить самовар, мы все, не переодеваясь, поспешили в монастырь. Храм был уже совсем темен, только в глубине его, очевидно над ракою, горели ряды лампад. Путники мои прошли туда, а я остановился у свечного ящика и попросил, для мелочи, разменять 25-рублевую бумажку.

- Без корысти (так и сказал) я вам не разменяю.

Всегда мне разменивали. - "Ну дайте две свечки по пяти копеек, только поскорее".

- По пяти нет. Возьмите в пятьдесят.

Опять я изумился. Никогда в жизни таких больших свеч не ставил. Действительно, он подал толстую и длинную, обернутую в золотую ленточку, свечу. Приблизившись к раке, я увидел, что других и не горело. По я забыл суету и поклонился Великому Угоднику.

В пору, когда Пушкин писал "Руслана и Людмилу", декабристы зачитывались Ламартином и Байрон пел "Чайльд Гарольда", в эпоху конгрессов, Меттерниха, в эпоху начинающегося социального брожения, - в этих лесах жил человек, явивший изумительное воскресение тех тихих и созерцательных душ, какие во 2-м, 3-м, 4-м веках нашей эры жили в пустынях Ливии, Синая, Сирии. Ни один еще святой Русской земли так не повторил, но без преднамерения, неумышленно, великих фигур, на которых, собственно, как мост на своих сваях, утвердилось христианство. И какие особенные слова у них были? какое учение? Томов они не оставили: хотя в трепетной памяти потомства и запомнились 2-3, 5-6 афоризмов, "изречений" их. Где же тайная их сила? Неуловимо. Но Небо им что-то сказало. Лег знак Неба на чело их. Все это почувствовали; и опять: как почувствовали, через что - неисследимо! Но все запомнили, отметили. Все с тех пор идут сюда. Это - особенное место, особенное лицо, не смешиваемое с мудрецами, с великими вздымателями волн истории, как Гус, Иероним Пражский, Лютер. Здесь - все тихо. Была ли здесь хоть малейшая неправда, как есть она везде, во всем на земле, по слабости человеческой, по греху человеческому? Мне кажется, существо "отшельничества", в первой и чистой фазе его, и заключалось в желании "уйти от греха". Ибо "грех" всегда является от замешательства обстоятельств, от столкновения их с лицом человеческим и лица человеческого с ними. Уединись - и станешь немного лучше. Уединись надолго - душа успокоится. На этом основаны религиозные идеи отдыха, праздника (бесшумного) и покоя. Наконец, уйди на всю жизнь в леса, к звездам, к утреннему солнцу, к живительной росе, проводи рукою по этой холодной росе на утренней заре или, поднявшись на пригорок, следи, как солнце садится в купы деревьев, - и так сегодня, завтра, всегда, - и душа очистится, станет прозрачна, как слеза росы на зелени, без мути в себе, без пыли на себе. Она сольется с природой, сделается от нее неразличимой. И природа как бы уже прижизненно вберет в себя такого человека, как она вбирает всякого после его смерти. И тогда придут к такому человеку животные, не боясь его, даже любя его, даже понимая как-то его, - и он их постигнет новым постижением.

Встав от мощей, я оглянулся на храм. Высоко влево над дверями было огромное изображение св. Серафима с подходящим к нему медведем. - "Хорошо, - подумал я, - что в храмовые изображения внесен и медведь и сосны".

Но я ошибся. Спрашивая потом "икону преподобного Серафима с медведем", я услышал спокойный ответ: "Это картина, а не образ; а вот образок".

В епитрахили, чуть-чуть согбенный, с прекрасной бледной рукой на груди, являл старец действительно дивное, единственное лицо свое.

Но это - замечательно. Уже сейчас "икона" и картина разошлись. Я задумался о судьбах нашей религиозной живописи, которым столько светил науки (в наше время - академик Кондаков) отдали свои силы. "Почему же Серафим Саровский, молится ли он на камне, кормит ли он медведя, или идет в лесу с посохом и топором за поясом - все дивные явления настоящей, прожитой им жизни, жизни наклоняемой - не могут быть занесены на наклоняемую икону?" Отчего его жизни мы поклоняемся, именно она признана святою, а если, однако, эту жизнь "православленную", поклоняемую, запечатлеть как есть в красках, на кипарисной доске, - то это будет только "картина" и перед нею нельзя ни зажечь лампады, ни поставить свечи?

Тема - для Кондаковых, тема - для ученых. Мне кажется, от нее начиная, они могли бы повести самую интересную часть своих исторических и философских изысканий. Очевидно, тут сокрыт принцип, еще не формулированный, "иконы" и "живописи". Обыкновенно ссылаются, давая типы икон, на "подлинник" греческий или русский, что - "так было", "так - подлинно" (реально). Теперь, когда еще ничего официально не установлено относительно изображений св. Серафима Саровского, нашей духовной власти, очевидно, предлежит высказать общий принцип "иконописи" - и на основании его определить, установить "дозволенный к поклонению образ" преподобного Серафима. Почему он должен быть один! Почему конкретный св. Серафим Саровский на него не может войти? Почему не войдет подвиг, а только схема и еще сан (епитрахиль)?

При посещении Сарова, ради сохранения времени, нужно отделять то, что всегда было и по существу остается разделенным: самые останки Преподобного и тот монастырь, близ которого, в лесу, он жил и который совершенно обыкновенен. Может быть, их соотношение жизненнее всего выражается в повторении, какое наблюдается и сейчас между огромным, людным, полным движения и озабоченности монастырем и между почти 90-летним старцем, отцом Анатолием, живущим верстах в семи от монастыря, в лесу. Осматривая одну из часовень в Сарове, с остатками жилища и имущества св. Серафима, я обратился к полному монаху, показывавшему мне их, с вопросом об этом "прозорливом и мудром" отце Анатолии, о котором только что услышал, - и раздумывал, не поехать ли к нему. Лицо монаха и голос его выразили равнодушие:

- Конечно, многие ездят. Да разве здесь вам мало святыни? Ничего особенного; рассказывают, преувеличивают. Взад и вперед вы заплатите за лошадь 5 рублей, так лучше деньги эти пожертвуйте на монастырь.

Действительно, я несколько раз проходил около "лавки для записи поминаний" (вывеска). Их здесь так много, что прием поминаний (на год и проч.) не совершается за особым столиком в церкви, но потребовал отдельной для себя постройки, помещения.

Теперь "славится" отец Анатолий. Лет 70-80 назад был приблизительно в таком же отношении к монастырю преподобный Серафим. Его путь спасения был глубоко особенный, личный, свой. Старчество, теперь уже могуче поднявшееся на Руси, - ибо в редком хорошем монастыре нет своего "старца" - представляет именно воскресение личности в монашестве и вместе углубление ее, субъективизм, снятие с себя официальности в отягощающих чертах. Таковы и были самые древние "отшельники", века II и III, без "пострига", без службы, свободные во вдохновении и подвиге. Но в веке IV, V и позднее явилось желание еще поднять, оформить и еще "усовершенствовать" это сильное явление. Превзошел "устав" отшельничество - и создался "монастырь" как униформное, безличное сожитие многих, жизнь которых текла отныне в строжайшем подчинении мелочно-подробным правилам. Старчество, на наших глазах, явилось реакцией к древнейшему, свободному и личному, подвигу. Как монастырь не может не соединяться с понятием "братии", так старчество и старцев нельзя представить многих вместе. Таким образом, хотя старчество ютится около монастырей и сами старцы состоят в чине монахов и иеромонахов, однако они являют в себе незаметный и тихий, но вместе могущественный и очевидно победный вид антагонизма с монастырем как уставом и формою - преобразование и форм в духа его.

Собор Саровской пустыни и небольшая площадь, на которой стоит он, полны движения и звуков речи и ходьбы. Вот несут в плетенной из ивовых прутьев корзине расслабленную, худую, интеллигентную, не старую еще женщину, с недвижным, застывшим лицом и установленными в одну точку глазами. Ее пронесли в собор. Вот передвигаемая с места на место ручная кибиточка: она разделена на два отделения. Подходишь с одной стороны и видишь уродца от рождения, у которого вместо ног какие-то лепешки, а тельце маленькое. Подаешь пятак и почти уже только из любопытства заходишь и с другой стороны; но, кужасу, и там сидит точь-в-точь такой же уродец, а возящий тележку объясняет, что это "братцы". Навсегда врезался в моем воображении душевнобольной, "бесноватый". О них читаем в Евангелии, но в натуре я их никогда не видал, хотя и знаю, что бывают по городам. До чего верно схватил это особенное, ни на что не похожее выражение лица Рафаэль в своем "Преображении" (внизу картины, в земной ее половине, нарисовано "исцеление бесноватого", мальчика). За спиной больного стоял сторож, дюжий человек. Рядом - жена в черной косыночке и черном мещанском платье. Сам "бесноватый" - полный, плотный человек, лет 35, приблизительно из торговцев. Его поставили перед ракою угодника, чтобы слушать чтение акафиста. Сторож нанят водить его, смотреть за ним, при случае - чтобы справиться с ним: ибо никто не знает времени, когда начнется припадок. У самого больного через каждые две минуты, в течение которых его и за больного нельзя признать, начинают так страшно выворачиваться глаза, что видишь одни почти белки, и он оскаливает зубы. Взгляд - бродящий, тяжелый, точно ищущий кого-то, ищущий имени, лица ему нужного и ему уже предвременно знакомого. И когда он ведет глазом по здоровому, тот его не чувствует, а когда останавливается на человеке с задатками аналогичной болезни, на нервном, полубольном, душевно угнетенном, - ужас овладевает последним: "он меня нашел!" Вообще как есть двойные звезды, друг около друга вращающиеся, так есть, мне кажется, и "двойные" душевные болезни, эти два субъекта связаны таинственной нитью. Больной в Сарове, странствуя глазами, все искал одну женщину, которая, видимо, его пугалась, старалась на него не смотреть и ему остаться невидимою. Но маленькое движение народа, прикладывание к кресту - и вдруг они рядом! Или через море голов, пока кто-нибудь на линии пересечения глаз кладет поклон, вдруг глаза "бесноватого" и боящейся его женщины, однако украдкой и со страхом смотрящей на него, встречаются. Поминутно читаются акафисты приезжими священниками; их очень много здесь, очевидно, приезжающих с особенным, чем другие богомольцы, чувством: "вот я, недостойный иерей, своими устами и над самыми мощами чудотворца прочту ему молитву". Прекрасная подлинная черта крепкой веры нашего священства. После каждого чтения акафиста с поминаниями (которые берутся не весьма внимательно) следует всеобщее прикладывание ко кресту и затем прикладываются к мощам. Множество серого народа. И вот мужики, бабы, вынимая из-за пазухи посконных рубах копейки, кладут, прикладываясь, на блюдо, поставленное на раку. Есть студенты, гимназисты, барышни, всякий люд. Глаз мой не ошибся, различив и одну-двух курсисток. Молитва горяча; вряд ли где горячее. Не непременно только мужики умеют молиться. Вот полная, хорошо одетая женщина, с девочкой семи-восьми лет и мальчиком четырех-пяти. Почти нарядное платье в живом контрасте с лицом, полным слез и пылающим. Именно не глаза плакали, а все лицо; и точно из всех пор его готовы были выступить слезы. Другая женщина, простая, все клала длинные поклоны: и долго-долго лежала каждый раз голова ее на ступеньке, ведущей к раке. Когда она отошла (чтобы прикладываться), дерево ступеньки было так закапано слезами, точно тут немного полили из лейки. Так удивительно это было видеть. Я незаметно стал на ее месте и, положив земной поклон, поцеловал эти слезы. Если бы даже кто не любил Бога, как не полюбить эту любовь к Богу? Чудное дело - религия; как-то умеет же человек самое насущное свое - боли, страдания, горести, поименные, ежедневные - связать с самым далеким, неосязаемым, вездесущим. И молится вот о "болящей Тане" Тому, Кто держит миры под десницею и покровительствует Вечности: как будто такая даль может видеть такую малость! Но - видит она! А главное - человек верит, что видит, и жив этою верою. И свят же человек молящийся... Если бы даже "там", в небесах, и было пусто, как непременно хотят скептики, то все равно слезы человечества уже сами по себе суть религия и вызывают к себе религиозное умиление... Не на всякий час и не у каждого бывает молитва. Я так был занят виденным вокруг, что сам и не помолился, разве только холодно и механично. К тому же я не богомольщик, зритель, а богомольщик музыкант; вдруг ударит тон молитвы, повышение, понижение голоса - и меня трогает до глубины. Зрелище же будит во мне размышление, а не молитву. В акафисте св. Серафиму, слишком длинном, чтобы класть сильное впечатление, мне, однако, врезались слова о нем, с большим сердцем вставленные: "наследниче добродетелей своея матери". Как известно, св. Серафим никогда не снимал большого нагрудного креста, каким мать благословила его путь в монастырь. И как умно, благочестиво, предусмотрительно было вплести в церковное торжественное прославление Святого память о его матери, курской горожанке, которую так нежно он любил и она была (судя по биографии) достойна своего сына! Как это ему отрадно "там".

Солнце высоко поднялось, и надо было спешить к источнику Преподобного. Всю дорогу я поеживался: как окунуться, когда и так в воздухе холодно, в ледяную воду бьющего изпод земли ключа, влезть в колодезь или бассейн?! Малодушие мной овладевало, а уклониться было позорно, да я и не хотел, ибо "искупаться в источнике св. Серафима" - это то и было заключительною точкой путешествия. Всегда я любил "святые источники" и еще гимназистом из Нижнего ходил на "целебный ключ" за 12 верст. Этого богатства - я говорю о "святых ключах" - у лютеран нет. Прекрасно в Православии (и в католичестве), что у них религия гораздо глубже врубилась в природу, стоит около нее не как враждующий или равнодушный сосед, а как друг и даже как родной. Тропинка от монастыря до ключа - та самая, по которой всю свою жизнь ходил из кельи в монастырь св. Серафим, - искажена и уже, увы, непоправимо!! Именно прошлый год, в предположении, что Государь будто будет ехать, а не идти сюда пешком (две версты расстояния), просекли и разработали инженерно большую дорогу туда: и, конечно, тропинка, которая раньше пролегала тут, бесследно исчезла - и исказился самый вид всей этой местности, на который Преподобный постоянно смотрел!! Между тем Государь именно не поехал, а пошел пешком!! На разрушение этой лесной и верно бесконечно милой тропинки я смотрю как на религиозное варварство, и - ненужное! Большую дорогу можно было, если уж она необходима была, прорубить стороною: ведь три или две версты ехать - все равно! Между тем, вступая сюда, уже вступал прежний посетитель в созерцание Серафима Саровского, в его "житие", столь исключительное, в его дух, в личность, в избравший эту местность вкус! Пятисотлетние, может быть, восьмисотлетние сосны! Сосновые леса я всегда любил, за их душистость, за угрюмость и таинственный, о чем-то додоисторическом говорящий, шум! Но здесь я увидел сосны, самой возможности которых не предполагал. В Нижегородской губернии и в Финляндии я не видал сосен толще человеческого обхвата: а здесь они были такие, что два человека не могли бы обхватить ствол. И такое варварство: проезжая (при самом въезде в монастырь) еще накануне мостом через какую-то речку, я увидел лежащие на мосту заготовленные брусья страшной толщины. На вопрос о них сказали, что это монастырь хочет строить запруду для мельницы. А теперь я увидал родину этих брусьев: по пути к источнику среди гигантов сосен мелькали здесь и там недавно срезанные пни такой толщины, что на каждом можно было подать обед нескольким человекам! И вспомнил я из Лермонтова:


И пали на землю питомцы столетий.

Одежду их сорвали малые дети.


Очевидно, то, что для меня, для всякого приезжего, для России представляется драгоценным, ненарушимым великолепием - здесь, на месте, являет просто материал экономической статьи в работе. "Нет великого и героического иначе... как издали" (текст французской поговорки грубее)... Но вот мы и у источника. Еще недавно, - мне рассказывал в дороге ямщик, - почти до самого года открытия мощей, ключ стоял "среди природы": и в великом энтузиазме, а может быть, иногда и не без соблазна, оба пола, не разделяясь, входили в него!! Можно представить себе зрелище... "Теперь это безобразие прекратили, и мужской пол купается отдельно от женского", - досказал суровый ямщик. Я сошел по небольшой лесенке вниз и вошел в строеньице. Оказалось все дело не так, как можно было судить по рассказам ("купаются в источнике"). Из желоба бьет толстая струя кристально-чистой воды и окачивает подходящего, но окачивает действительно всего и сразу в силу толщины своей. Одевался мальчик, весело подпрыгивая, и, ободренный примером, я быстро разделся и благоговейно дал облить себя ледяной струе. Столь же быстро накинув сорочку, я почувствовал самую сладостную теплоту в теле, здоровую, свежую. Моментально изменяется настроение духа: энергия, веселость и ко всему готовность удвоились! Усталости как не бывало. Раздевался в это время старик, из каменноугольных донецких копей, без одного глаза: в первый раз я видел рабочего из шахт, и как о последних знал только по географии и приурочивал их к одной Англии, то с живым интересом разговорился с ним о чудесах шахт, которые будто бы тянутся на целые версты под землей. Глаз он потерял на работе при выломке угля. Согбеннее, старое, худое и морщинистое его тело было уже раздето, и, подойдя под струю, он начал кричать и корчиться, как в бане на полке под паром. "Горячая водица! Горячая водица!" - визжал он, быстро вертясь, и так подробно возился со своими "немощами", как мне это казалось невозможно в святом источнике. "Вот он все грехи смыл, а я только поверхностно", - думал я с раскаянием и не без завидования.

Я вышел, и мы двинулись дальше. Все та же идет дорога, только поуже и хуже разработанная, чем до источника. Тут уже все остальные достопримечательности в нескольких десятках шагов или в нескольких сотнях шагов. Сейчас возле источника - огромный бассейн святой воды, наподобие как в Кисловодске, но обстроенный внутри часовни с образами и свечами. Здесь в бутылках раздается вода, а бутылки (чтобы не разбиться в дороге) вставляются в особо заготовленные деревянные футляры. Это умно придумано. Еще шагов 200-300 вперед находится камень, на котором Преподобный молился 1000 ночей (так говорили кругом; по "житию" я не помню, сколько ночей). Камень этот большой (но не огромный), продолговатый, глубоко сидящий в земле (без сомнения - он не сдвинут), плоский с выемками сверху, и в самом деле удобный, чтобы на него стать на колени. Слепой (может быть слепнущий?), которого свели с пролетки, молился около него, и долго он прикладывал лоб, глаза и губы к граниту, на котором стояли колена Угодника. Конечно, - все это поразительно, и нельзя было не волноваться. И так же он поднялся, старый, слабый, и так же повели его к пролетке и ставили ногу его на "подножку". "Что же он не исцелел? что же не исцелел?" - был в душе вопрос. Как новичок - едешь в Саров, и стоит в голове одна мысль: "исцеление, исцеляются!" И, как едучи на Кавказ, думаешь: "горы", а между тем, приезжая, видишь и равнины, даже равнин (в общем) больше, чем гор, так и в Саров, приехав, точно ожидаешь и требуешь, а затем изумляешься, как же это "встал от камня и все же не прозрел". Но, в общем, я и до сих пор изумляюсь не тому, что есть исцеления (в них я вполне верю и о них много рассказывал дорогою реалист-ямщик), а что исцелений не гораздо больше, что они не сплошные!! Вот этому я изумляюсь. Ибо если исцеляющая сила есть и раз она есть - ну, как же этому слепому, худощавому, дрожащему от страдания (он дрожал) не помочь!! "Сними рубашку последнюю! - и отдай неимущему!" Так ведь это, я думаю, не только в отношениях между людьми, но и еще более, и уж конечно, в отношении между Землею и Небом! "И взял пять хлебов и насытил пять тысяч народа!" Так и должно быть, непременно, всегда, если алкает не один и не десять, а ровно пять тысяч!! Александр Македонский, когда войска томились от жажды в пустыне и ему воин принес немного мутной воды, где-то найденной, хотел пить, но через секунду выплеснул ее на песок! Ибо когда алкают "пять тысяч", как быть сыту одному! И когда жаждут 10 000, можно ли одному пить!! Должно быть, я чего-то не понимаю: но я стоял около камня и изумлялся самым сильным изумлением, отчего же не встают все сплошь уже зрящими, не хромыми, не параличными!

Тут сейчас и земляночка св. Серафима: маленькая, как у огородников шалаш, только не из прутьев, а с земляными стенами и полом. Она на спуске к ручейку, внизу бегущему. Я поднялся выше: вот его грядки с капустой. Вероятно, что грядки уже не те, но, несомненно, на том самом месте, даже, пожалуй, те самые, из тех земляных частиц, которые Преподобный обделывал в свои грядки. Ведь грядка стояла, ну, 70 лет назад. Если она запримечена, если ее берегут, то как ей перемениться? Закроет зима снегом, а весной вновь обозначится без ошибки, и вновь ее выкопают, и так 70 лет. На земле "метины" устойчивы: и когда нет преднамерения их уничтожить, они почти вечно стоят. Но я взобрался на пригорок бора. Вот он тут жил, это самое место, и уже без всяких перемен кругом! С удовольствием, как в источнике, я сел, потом лег на мшистую и хвойную землю. "То самое! подлинное!" И так хорошо было кругом, что хотелось бы поселиться здесь и прожить месяцы! Осмотр был не долог, а осмотренных мест много: и для меня теперь смутно, что объяснял показывающий послушник о находящейся здесь же келье Преподобного. Дело в том, что его келья, кажется, перенесенная, есть и в Дивеевском монастыре. Там подлинная, его топором срубленная (как именно рубит не настоящий плотник, а самоучка), и она вся включена в футляр-домик, как здесь, в Петербурге, домик Петра Великого. Но и в Сарове есть тоже его лесная келья, неподалеку от землянки, выше: и помню, мы даже спускались вниз и нам показывали место за печью - едва продвинуться туда можно, - где он скрывался от толпившихся посетителей для уединенного чтения "правила" (ежедневная уставная молитва). Но, кажется, эта келья в Сарове есть обновленная, в точности повторенная, а не из тех самых бревен, в которых св.Серафим молился. Сейчас я не помню точно объяснений показывавшего: знаю только, что в Дивееве подлинная.

И капустка на грядках хороша. И камень чуден, очень чуден! И все кругом чудно и хорошо! Один есть добрейший обычай в Сарове: не бить медведей во всем этом, довольно обширном, лесу, где медведи водятся и до сих пор. "И медведь, встречая человека, никогда его не тронет, не бывало примера!" Так мне рассказывали. Приезжают сюда охотники, но на Саровской земле им не позволяют охотиться, и они вправе убить только такого медведя, который вышел отсюда и перешел в соседний казенный лес! Это чрезвычайно хорошо, это надо сохранить! Чтобы уже докончить о Сарове, замечу, что есть мужик, Иван Майоров, 117 лет и еще не слепой и на ногах, который лично помнит Серафима Саровского и хаживал к нему, а в 12-м году был взят в ополчение. Он живет верстах в 12 от Сарова, в деревне Рузаново.

Когда мы возвращались, мысль о плохом купанье томила меня. И едва я подал слово, как все мои спутники ухватились за мысль: искупаться еще раз, ибо ведь никогда больше здесь не будешь, так далеко от Петербурга, - и уже недолго, вероятно, жить. На этот раз, в желании поправить дело, я, однако, перешел через край. Именно, я о чем-то задумался, стоял долго и терпеливо под льющейся водой - когда вдруг со страхом заметил, что у меня стынет мозг: буквально это ощущение распространяющейся одеревенелости под черепом. "Что же это я делаю!" И отодвинулся от струи. Но, верно, благодать не испытывается вторично. Прежнего оживления не было.

Чтобы досказать все о Сарове: чудный там квас! Выходя из гостиницы и уже садясь обратно на лошадей, увидели мы на крыльце начатую бутылку и, считая квас достоянием "общечеловеческим", попробовали на дорогу - да так и выпили всю бутылку. Замечательный вкус. И булки там чудные - вдвое больше петербургских (5 коп.), и до того нежно тесто, какого в Петербурге не найдешь, да я думаю - и нигде. И малосольные огурцы, накануне попробованные, оказались превкусными. Все это за ларями, на открытом воздухе, продают бабы и мужики. Услыхав наши похвалы квасу, ямщик обернулся:

- Саровские квасы знаменитые. Тот, что вы кушали, не теперь заготовлен, а его замешивают в марте месяце и ставят в погреба. - И он стал объяснять что-то в технике заготовления, но я не помню и не очень понял.



ДИВЕЕВ

От Сарова до Дивеева монастыря только 12 верст, и две эти пустыни, мужская и женская, находятся в таком же отношении, как Оптина пустынь и Шамордино в Калужской губернии. Замечательно вообще, что великие старцы, как Серафим и Амвросий, являются или основателями, или могущественными покровителями и двигателями вперед женских монашеских обителей. Шамордино, громадный и богатый женский монастырь, был основан отцом Амвросием, и он за немного дней до смерти переехал туда и там умер; и матери Марии, 90-летней старице, игуменье Дивеева монастыря (в июле этого лета), отец Серафим предсказал еще в 30-х годах XIX века:

"Никогда еще женский монастырь не делался лаврою, но здесь будет лавра и место это посетит Государь со всею своею семьею". В прошедшем году последнее осуществилось: Царская семья остановилась именно в Дивеевом монастыре. Не менее достойно быть отмеченным, что хотя женские обители блистают большею упорядоченностью и вообще имеют более в себе пластической красоты "монашеского жития", тем не менее в них не выдвигается вовсе таких великих характером "молитвенников", как мы это наблюдаем в мужском монашестве. Пахомий, Макарий, Антоний, Феодосии, Зосима и Савватий, Нил Сорский - этому ряду светил церковных некого противопоставить женскому монашеству. Там были мученицы; то есть экстаз, минута - и все кончено. Но не было этой оригинальности "жития" и силы подвига. Таким образом, здесь, как и всюду в истории, на всех решительно ее поприщах, мужчина является новатором, творцом; он прорубает лес неизвестного и будущего могучим топором. Но когда эта грубая просека сделана - идут трудолюбивые следовательницы, которые расчищают землю, вспахивают, засевают. Культуру в ее подробностях, в мелочном и изящном, в ее удобном и поэтическом - делают женщины. Они разрабатывают жизнь в быт, биологический клубок развертывают в нить и плетут из него кружево. Но "образователь земли", образователь планет, новых миров - это всегда Он, а не она, всегда "Бог", который в филологии всех народов, всех языков и мифов остается мужского рода.

Усталый, я уже не пошел ко всенощной службе в Дивеевом монастыре, как и на другой день пошел только к поздней обедне и не видел красоты собственно общины монашеской здесь. Но заметно было, что все здесь первоначальное и как-то шире, нежели в отделившемся Понетаевском монастыре, который поразил меня красотой своей. Здесь же хранятся главные реликвии бытового образа и всех подробностей жития преподобного Серафима, и по способу отношения к ним видно, что нигде память его не чтится с таким нежным и глубоким вниманием, с такой чисто женской заботливостью и разработкой подробностей, как здесь. В отдельных витринах, под стеклом, собрано все, что он имел на себе или около себя.

Вот лапти, им сработанные и в которых он ходил, - огромного размера и неуклюжего вида, хотя он, по-видимому, не был сам очень большого роста; но, верно, жестокие морозы заставляли много навертывать на ноги онуч. Вот его посох, крест нагрудный, с которым он изображается на иконах и которого никогда с себя не снимал (благословение матери), мантия и клобук монашеские, и камень или часть камня, на котором он молился. Если - этот подлинный, то какой же стоит в Сарове?

Недостаток печатного руководства при обозрении трех монастырей, мною виденных, вообще спутывает понимание осматриваемых вещей. Здесь, уже подъезжая к монастырю, видишь множество убогих, калек, больных. В нескольких саженях от ворот я был почти испуган видом шести слепых, которые сидели рядом. В самый вечер, как я приехал в Дивеево, случилась почти беда: в соборе есть не картина, а почти скульптурное изображение Успения Пресвятой Богородицы, вырезанное из дерева и украшенное венком и цветами. Оно стоит посреди храма, ближе к алтарю и немного вправо. Шла всенощная; и вот приведенный сюда душевнобольной дьякон неожиданно бросился к этому изображению и начал срывать с него венок и цветы. Его едва успели и имели силу оттащить. На другой день об этом шептались за обедней и указывали на больного, стоявшего тут же.

Свидетельством бережного отношения ко всем "памяткам" преподобного Серафима служит довольно длинная тропинка, которая ведет к его келье по невысокому валу. На дощечке надпись, предупреждающая посетителей, чтобы они не спускались вниз и не топтали дорожку сейчас же внизу этого валика, ибо по ней обыкновенно проходил преподобный Серафим. Выражено это деликатно - не как запрещение, а как надежда, что религиозное чувство самих молящихся удержит их от топтания священной тропинки. Самая келья, я уже сказал, одета в деревянный футляр, и, таким образом, ни дождь, ни снег не сократят ей жизни. Здесь непрерывно служатся панихиды по усопшем, как бы он еще вчера почил. Я пришел к концу панихиды, и служивший священник, взяв с аналоя просфору, подал мне ("кому-нибудь", в толпе страшно теснящегося здесь народа). Подробности кельи в моем представлении сливаются с подробностями виденной в Сарове. Но там - это копия, воспроизведение, а здесь - подлинная.

В Дивееве великолепная церковная живопись. Первый раз я имел случай убедиться, как тонко замечание знаменитого странствователя по Востоку епископа Порфирия Успенского, который писал под впечатлениями Афона: "Достойно внимания, что эфонские отшельники, не пускающие женщин на Святую Гору свою, любили отображать в своих церквах семейные добродетели и занятия. Представлю вам примеры: Иоаким и Анна угощают левитов и священников, пестуют Марию и любуются ею. Пресвятая Дева слушает благовестие Архангела с веретеном в руках, прядущая червленицу для храма. Спаситель и Матерь Его присутствуют на браке в Кане Галилейской. Апостолы Петр и Павел обнимаются и лобызаются после примирения. Весьма семейна икона Богоматери, питающей Младенца своего сосцом обнаженным. Умилителен образ Ее, называемый Сладкое Целование. Матерь и Сын лобызают друг друга. Эти картины и иконы внушили мне мысль возможности дать новое направление церковной живописи, так чтобы она была семейная и общественная, а не монашеская только. Домашние добродетели и общественные доблести послужат превосходными и назидательными предметами для храмовой живописи". Так писал один из самых великих наших монахов за XIX век. В сущности, о характере церковной живописи, позволительном или должном в ней, и мы судим по живописи городских приходских церквей, где она, как отметил епископ Порфирий, - "только монашеская". Ее одну и видят миллионы и десятки миллионов людей, весь народ. Между тем о "возможном и должном" гораздо больше могут сказать классические места сосредоточения Православия: и они говорят о живописи семейной, семейно-трудовой и общественной. Здесь, в Дивееве, я увидал широчайшее раздвижение темы: "Рождество Христово", с отдельными большими на стенах изображениями и пастухов около вертепа, слушающих пение ангелов, и поклонения "царей-волхвов" Спасителю, и самого рождения Его, и встречи Его богоприимцем Симеоном, как равно - рождения Иоанна Предтечи и Богородицы.

В последнем изображении, особенно семейном, женщины наливают в большой сосуд воды, чтобы совершить первое купание Новорожденной; тут же присутствуют родители Ее, Иоаким и Анна. По сюжетам - удивительная параллель, впервые мною увиденная, храмам Флоренции и Рима; и это - в пустыне, буквально в пустыне! на половине дороги между Нижним и Тамбовом! Сперва я готов был принять это за подражание итальянскому; но по одушевлению, которое здесь явно чувстововалось в выборе сюжетов, по отсутствию эклектизма, "набора", "мешанины" сюжетов и мотивов я не мог не признать, что все имело под собою почвою одушевление самого монастыря. Как это было не похоже на мертвую, пассивную живопись в Храме Спасителя в Москве! Снова я принужден был почувствовать, до чего в монашестве, и притом в нем единственно, христианство получило себе крылья, поэзию, полет, свободу и философию. И как оно просто "не принялось", осталось "втуне" везде, едва вы переступили за монастырскую стену. Известно, что с принесением Евангелия прекратились пророки. "Где пророки? где пророчество?" Таинственно и можно указать вопрошающим, что пророчество, только глубоко изменив колорит, переменив белый цвет на черный (монашество - "черное" духовенство), не угасло бесследно, а вот выявилось с другой и неожиданной стороны - в монашестве. "Кто пророк Нового Завета?" - на вопрос этот и можно ответить: "вот - Серафим! вот - Амвросий! вот - старица Мария!" - "Но они не гремят! не обличают! не угрожают!" Но это уже совсем другой вопрос: они воодушевлены, как и древние пророки (по-еврейски "пророк", "наби" значит "вдохновенный", "одушевленный"), но самый предмет и тема их одушевления действительно совершенно другие, до известной степени противоположные библейским. "Вот гроб мой: в него, вместо постели, ложусь я на ночь. Это и есть молчаливые письмена мои, которых я не пишу, так как смерть потребляет всякие письмена".

Каким образом с идеями тления и "кончины всех вещей", каковые, несомненно, составляют зерно монашества, сочеталась эта живопись семейная, общественная, библейская - необыкновенно трудно понять. Здесь мы стоим перед тою же трудностью, какую ученые встречают и при истолковании "хлыстовства", первый импульс которого, несомненно, состоял и до сих пор состоит в полном отречении от брака и всех плотских уз, а на другом конце оно имеет "радения" и пляски. Здесь, в нашей оригинальной секте, все доведено только до полюса: грубо и вместе сильно - как все у мужиков. Но это есть то же самое явление, краевая тень которого, первая зорька, отмечена уже Порфирием в Афонской живописи. "Таинственная смерть!", "таинственное воскресение" - лучше и нельзя формулировать, как этими краеугольными тезисами, "божиих людей".


1904








ДМИТРИЙ МЕРЕЖКОВСКИЙ


НА АРШИН ОТ ЗЕМЛИ


"Я всю монастырскую жизнь прошел и никогда, ниже мыслью, не выходил из монастыря. Нет лучше монашеского жития, нет лучше!" Он еще в младенчестве посвящен был Матери Божией. Семнадцати лет решил постричься и от семнадцати до семидесяти, до самой смерти, не выходил из монастыря. Пустынька, в которой он спасался, была в дремучем сосновом лесу, на берегу речки Саровки, на холме, в пяти-шести верстах от монастыря, на восход зимнего солнца; одна хата с печкою; вокруг пустыньки он устроил себе огород с пчельником и обнес все забором.

Современник екатерининского века, великой революции, наполеоновских войн, двенадцатого года, декабристов - на все эти события не отозвался он ничем; все они прошли мимо него, как тени летних облаков.

"Стяжавший совершенную любовь к Богу существует в жизни сей так, как бы не существовал", - говаривал Серафим. - Он действительно и "не существовал в жизни сей" - у него, собственно, и не было жизни, а было только "житие". И ничем не отличается это житие русского святого в XIX веке от житий синайских и фиваидских отцов в V или VI веках. Время для него остановилось, история кончилась, или, вернее, никогда не начиналась.

Дух Божий и дух тьмы столкнулись, как два урагана, в крутящемся смерче революции, и рушились царства, гибли народы, а он стоял тысячу дней на камнях в безмолвной молитве. Люди боролись с людьми за будущность мира, а он боролся с бесами за себя одного.

Неземное видение - единственное событие земного жития Серафимова. Трижды являлась ему Царица Небесная и каждый раз повторяла, указывая на него: "Сей от рода Нашего". Он любил икону Умиление Божией Матери, "всех радостей Радость"; перед этою иконой на коленочках, во время молитвы, батюшка и отошел, как будто и не умер. От упавшей свечки загорелась келья, но тело почившего старца не тронул огонь; истлели только страницы книги, на которую он склонился лицом, как будто уснул, с крестообразно сложенными руками. Такова была огненная кончина Серафима Огненного.

Жил, как будто не жил, умер, как будто не умер. Пролетел сквозь тьму земную светлым ангелом, и, глядя вслед ему, мы только можем сказать: "сей не от рода нашего". Однажды четыре сестры провожали батюшку в пустыньку и, тихонько идучи за ним, говорили вполголоса: "Глядите-ка, чулочки у батюшки спустились, а ноженьки-то какие белые!" Остановившись вдруг, о. Серафим приказал им идти вперед, а сам пошел сзади. "Идем это мы лугом, - рассказывает сестра Анна, - трава зеленая да высокая такая. Оглянулись, глядим, а батюшка и идет на аршин выше земли, даже не касаясь травы. Перепугались мы, заплакали и упали в ножки, а он и говорит нам: Радости мои, никому о сем не поведайте, пока я жив, а после моего отшествия от вас, пожалуй, и скажите.

Все житие Серафима и есть хождение по воздуху, "на аршин от земли" - такое легкое, что тонкие травы не гнутся под ним, прозрачные звезды одуванчиков не осыпаются. И ножки у него белые, потому что земли не касались, в земле не запачкались. А мы, тяжелые, усталые, по земле влачащиеся, с ногами, в земной грязи увязающими, израненными, окровавленными, можем только смотреть на это неземное видение и пугаться, и плакать, как бедные сестры дивеевские.

"Аршин от земли" между ним и нами, между грешною землею и безземною святостью - вот несоизмеримость двух порядков, которая составляет сущность христианства. Мы не сомневаемся, что Серафим обладал реальной силой, которая побеждала если не физическое, то метафизическое притяжение земли; но он обладал этою силой один для себя и сообщить ее другим не мог. Чтобы подняться над землею, он должен был оттолкнуться от земли, - оттолкнуть от себя землю; но привлечь ее к себе, поднять за собою не мог. Он возвышался, а земля унижалась; и чем выше он, тем ниже земля. Его подъем - провал земли. И то, что делал он, последний святой, делает вся христианская святость.

В другой раз, подходя к дальней батюшкиной пустыньке по дремучему лесу, старица Матрена увидела вдруг о. Серафима, сидящего на колоде, а возле него медведя. Матрена обмерла от страха, закричала во весь голос: "Батюшка, смерть моя!" - и упала. О. Серафим, услыша голос ее, ударил зверя и махнул ему рукой. Тогда медведь, как разумный, пошел в ту сторону, куда махнул старец - в чащу леса. Но Матрена продолжала кричать: "Ой, смерть моя!" О. Серафим подошел к ней и сказал: "Нет, матушка, это не смерть, а радость". И повел ее к колоде, на которой сидел; помолившись, усадил ее и сам сел рядом. Не успели они сесть, как тот же медведь вышел из лесу и, подойдя к о. Серафиму, лег у ног его. "Я же, находясь вблизи такого страшного зверя, - рассказывает Матрена, - сначала была в великом трепете, но потом, видя, что о. Серафим обращается с ним, как с кроткой овечкой, и даже кормит его из рук хлебом, который принес в сумке, начала мало-помалу оживотворяться верой. Особенно чудным казалось мне лицо великого отца моего: оно было светло, как у ангела, и радостно. Наконец, когда я совершенно успокоилась, а старец скормил почти весь хлеб, он подал мне остальной кусок и велел самой покормить медведя. Но я отвечала:

- Боюсь, батюшка, он и руку мне отъест.

Старец же посмотрел на меня, улыбнулся и сказал:

- Нет, матушка, веруй, веруй, что не отъест руки твоей.

Тогда я взяла хлеб и скормила его весь с таким утешением, что желала бы еще кормить его, ибо зверь был кроток и ко мне, грешной, за молитвы о. Серафима. Видя меня спокойною, о. Серафим сказал:

- Помнишь ли, матушка, у преподобного Герасима на Иордане лев служил, а убогому Серафиму медведь служит. Вот и звери слушают нас, а ты, матушка, унываешь. А о чем нам унывать? Вот если бы я взял с собою ножницы, то остриг бы его.

Тогда я в простоте сказала:

- Батюшка, что, если этого медведя увидят сестры: ведь они умрут от страха?

Но он отвечал:

- Нет, матушка, сестры его не увидят.

- А если кто-нибудь заколет его? - спросила я. - Мне жаль его...

- Нет, и не заколют: кроме тебя никто его не увидит.

Я еще думала, как рассказать мне сестрам об этом страшном чуде.

- Нет, матушка, - ответил о. Серафим на мои мысли, - прежде 11 лет после моей смерти никому не поведывай, а тогда воля Божия откроет - кому сказать".

"У всякой твари человеку смиренному соблюдается честь, - говорит Исаак Сириянин. - Приближается ли он к свирепым зверям, едва только обратят взор свой на него, укрощается свирепость их - и подходят к нему, как к своему владыке, поникают главами, лижут руки и ноги его, потому что учуяли благоухание, которое исходило от Адама до грехопадения, когда звери собраны были к нему, и он нарекал им имена в раю. Это отнято у нас, но обновил нам Христос. Сим-то и помазано благоухание человеческого рода".

Вот где христианская святость выходит из своих пределов, как бы переливается чрез край. Вот где нарушается реальным воплощением физикой метафизика христианской святости. По метафизике, все плотское противоположно духовному, все человеческое и тем более зверское - Божескому; недаром в лике дьявольском чудится лик звериный. Какое же соединение человека со зверем в Боге? Но вот св. Герасим со львом, св. Серафим с медведем - светлый лик ангельский рядом с темным ликом звериным - что это значит? Может быть, сами святые не знают. Тут вообще вся христианская святость более значит, чем знает; более вещает, чем ведает.

Христос в пустыне был со зверями. Это в начале, а в конце: проповедуйте Евангелие всей твари. - Ибо вся тварь совокупно стенает, ожидая откровения сынов Божиих. - Богочеловек искупил человечество, Богочеловечество искупит всю тварь.

Но в христианской святости это - еще не откровение, а чаяние; не тело, а тень; не заря, а зарница. То древнее помазание, "райское благоухание человеческого рода", которому повинуется тварь, возвращено христианством лишь каждому человеку в отдельности, поскольку он "свят", а не всему человечеству, не всему миру.


1914








ЕВГЕНИЙ ПОСЕЛЯНИН


А СЕРАФИМ?


Мне казалось, что я вижу его живым. В белом балахончике, с медным крестом, материнским благословением, на груди, с невыразимою любовью в глазах на лице, сияющем внутренним светом, он быстро бежит навстречу и машет обеими руками к своей груди, крича:

- Гряди, радость моя, гряди ко мне!

А то я вижу его стоящим в молитве на камне тысячную ночь, с безбрежною верою в то, что Бог поможет ему одолеть "врага". Он поднял к небу свои светлые голубые глаза, и бледные уста шепчут чуть короткие слова молитвы мытаря:

- Боже, милостив буди мне грешному!

А кругом шепчет своим непрерывным шепотом вековой темный бор, и все тайна, тайна, тайна...

Вижу его с ангельскою улыбкой на лице, сидящим на колоде у дальней пустыньки. Усердно подает он кусок хлеба из лежащего у ног его мешка большому медведю, а умное животное бережно принимает удлиненным ртом угощение пустынника.

Вижу, как сияние яснее дня наполнило его келью, как стены ее раздвинулись, и старец на коленях, протянув руки вперед, восклицает:

"Се Пресвятая, Пречистая, Преблагословенная Госпожа Богородица и Приснодева Мария грядет к нам?!"

И в небесной славе нисходит к "убогому Серафиму" Всесильная Царица земли и неба и долго говорит с ним, как с близким и родным человеком.

... И чудится мне, поверх этого земного Серафима, согбенного старичка в белом балахончике, с больными ногами, с лицом, светящимся радостью и благодатью, другой образ.

Там, превыше небес, где непоколебимо стоит утвержденный до начала веков страшный престол Господа Славы, где первые чины ангельские не смеют поднять очей на зрак Вседержителя, - там, близко-близко к великому престолу стоит он, оправданный, венчанный победным венцом, непостижимый Серафим. И звучат в моих ушах слова, сказанные в одном явлении святителя Митрофана больному в Сибири:

- Что ты не просишь помощи у Саровского старца Серафима? Он еще не прославлен на земле, но имеет великое дерзновение у Бога.

И куда обращены взоры этого праведника? К нам, на ту землю, где он был утешителем страдающих, другом одиноких. И как чудно то, что вы по опыту знаете, какое близкое участие в вашей жизни, во всех ваших обстоятельствах, может принимать, если вы призываете, этот небожитель!

И чем дольше вы думаете о нем, тем светлее и чище становится на душе, - вы точно переродились и на время вернулись назад, в лучшие дни отрочества и юности. Снова, как тогда, душа расширяется предчувствием чего-то светлого, прекрасного; вам кажется столь достижимо легким начать полезную, безгрешную жизнь, не готовя себе для будущего ни одного упрека. И в созерцании этого человека вы забываете все печальные опыты жизни, - все, на что вы надеялись, чего трепетно ждали, и что не пришло, образовав незаполнимую пустоту в вашей жизни, все разочарования и горькие уроки. Все, все нечистое, печальное, темное смыто с вашей души, когда вам светит Серафим. И на все зло в мире, на всякое свое горе вы можете воскликнуть: "А Серафим?"


10 июля 1903








А. ТРАЦЕВСКИЙ


В ДИВЕЕВЕ


Давно уже повелось, что кто побывает в Саровскоп пустыни, тот не преминет посетить и Дивеевский женский монастырь, близко связанный с первою общим для них священным именем подвижника о. Серафима.

Не отступая от общего правила, и наша семья, прожив два дня в Сарове, направилась оттуда в Дивеев.

Саровский лес в эту сторону тянется недалеко; миновав его, едешь полем, вскоре уже Нижегородской губернии. Несколько селений попадаются по дороге. В одном из них мы любовались поэтичным в своей заброшенности былым гнездом широкой когда-то помещичьей жизни. Большой красивый дом с колоннами белел в зелени обширного, поросшего травой двора, обставленного полукружьями флигелей, служб, а сзади от дома уходил вдаль громадный вековой парк. И никакой жизни не замечалось более в этой усадьбе, где прежде, видимо, она кипела ключом...

Снова ровное поле, леса не встречается совсем.

- А вот там и Дивеево! - протянул наш ямщик, указывая на что-то вдали и всматриваясь сам.

Вглядевшись по данному направлению, различили и мы еще в порядочном расстоянии храм, однако стоящий на неогороженном пространстве.

- Где же монастырь? - был наш вопрос.

- Монастырь у них не близко к храму, да и строения-то еще немного, - отвечал ямщик.

С нашим приближением храм все рос, и вскоре перед нами предстало грандиозное сооружение, которое своими размерами и красотой архитектуры казалось необычным в нашем крае, как пока единственное в своем роде.

Вблизи храма стояла деревянная в два этажа монастырская гостиница, а за нею шел недлинный ряд других построек. Отведенный нам монахиней нумер наверху был тесноват, да и вся гостиница не щеголяла размерами и представительностью.

Словоохотливая монахиня бойко отвечала на наши расспросы.

- Отчего это, - спросили мы, - храм ваш стоит так одиноко, а монастырь где-то там - далее?

- Так было угодно нашему батюшке Серафиму, - ответила она. - Он еще задолго до построения нашего храма сам указал на это место и даже размеры церковные точно обозначил. А монастырь-то был тогда убогий, средств никаких, батюшке и сказали:

- На что мы будем строить такой большой храм? Где нам взять столько денег?

- Не бойтесь, - говорит, - деньги найдутся.

И вот ведь исполнился его завет благодаря Господу! Храм отстроен и освящен.

- А что же монастырь, - продолжали мы свои расспросы, - так и останется на прежнем месте?

- Нет, зачем же? Новые корпуса будут строить уже вокруг храма и под стать ему, не такие, как теперь. Вот вы увидите; у нас ведь пока все деревянные постройки.

К вечеру мы пошли в храм, где шла всенощная.

Пораженные непривычным для нас грандиозным внешним видом храма, мы были приятно удивлены, когда, очутясь внутри, уже не замечали его обширности: настолько гармонировали между собою размеры, которые скрадывались еще тянувшимися вдоль стен широкими хорами.

На последние входят со светлой, отделенной от храма паперти по двум расходящимся лестницам, украшенным легкою металлическою решеткой. Паркетный пол хоров и небольшие изящные алтари на той и другой стороне еще более смягчают общую внушительность собора. Но и присмотревшись ко всей обстановке его, вскоре же почувствуешь, что в устройстве этого храма участвовал мягкий художественный вкус просвещенной женщины, которая создавала место молитвы для себе подобных.

Свежая живопись иконостаса не выходила из обычного стиля, но большие иконы-картины, писанные на полотне и вделанные в ниши церковных столбов, были уже художественные и опять-таки поразили нас, незнакомых еще с художественным письмом, не доходившим до нашей глухой провинции.

Потом нам объяснили, что эти картины писаны молодыми монахинями, посылавшимися для обучения в Академию Художеств, писались они под руководством профессоров, а некоторые из картин, будто бы, и самими художниками.

Но обозрение нового и редкого храма не отвлекло нас от шедшей службы.

Женственно мягка, приятна была эта служба!

Пение хора монахинь неслось с средних хор стройным и звучным аккордом, а приятный баритон дьякона служил ему как бы фоном. Чуткое, выразительное чтение кафизм позволяло разбирать каждое слово и в тишине хотя и большого, но далеко не заполненного храма - был будний день - легко виималось вдохновенной лире Царя-Пророка.

На другой день после обедни нас повели и в монастырь. Это был ряд небольших деревянных домов, флигелей, разбросанных без особого плана и строившихся в том или другом направлении, вероятно, по желанию тех, кто здесь селился.

Цветники у построек, цветы на подоконниках, щепетильная чистота в келиях, начиная с первой ступеньки крыльца, - все говорило о женской руке, заботящейся о своем жилище. Но тут же стояли корпуса с различными мастерскими, где та же рука беспрерывным трудом зарабатывала себе право оставаться в этом тихом приюте. Нам показали обширную живописную мастерскую, в которой, помимо писания икон, монахини практиковались и в копировании известных картин.

Далее нас провели к перенесенной сюда лесной келейке отца Серафима. В ней он прожил одиноко в глуши леса целый ряд лет, совершая свой подвиг затворничества. Простой деревянный сруб, потемневший от времени и непогод, охранялся теперь, как в футляре, в другой, более обширной постройке, а в образовавшемся вокруг коридоре в витринах выставлены платье и вещи подвижника.

Особым, точно дочерним, уходом окружено здесь все, что касается священной памяти отца Серафима. Видно, что в этом месте, к которому было расположено его сердце, не перестают отвечать ему теплою женскою привязанностью.

Благодетель-старец давно уже почивает там, где он нес свои долголетние труды и подвиги, но здесь он, точно живой, сопутствует каждому шагу трудолюбивых, дружных сестер, участвуя и в их истовой молитве.

С той поры, когда мне случилось побывать в Дивееве, прошли годы...

Вероятно, теперь кругом грандиозного храма красуются большие корпуса, "ему под стать", как выразилась тогда монахиня; но так же, надо думать, женственно-мягко идет чин служения в изящно-красивом храме, а в новых корпусах по-прежнему ни на минуту не останавливается вечный муравьиный труд женской руки, сумевшей при помощи и заступлении батюшки Серафима возвести свою убогую обитель до степени известнейших монастырей России.


1903








АНАТОЛИЙ ПОПОВ


ВОСПОМИНАНИЯ О САРОВЕ


Прошло уже более двух лет со дня открытия мощен новоявленного угодника Божия преподобного Серафима, Саровского чудотворца, а между тем постоянно слышишь и читаешь все о новых и новых явлениях милости Божией по молитвам преподобного старца Серафима и о тех впечатлениях, какие производят силу и бодрость духа, а также крепость веры в людях верующих и побывавших у гробика новоявленного угодника. Мне, пишущему сии строки, также Бог привел побывать за это время уже два раза в Сарове, и я считаю священным долгом поделиться с людьми верующими и чтущими память старца Серафима теми впечатлениями, которые я вынес из двукратной поездки в Саров, и теми чувствами, которые испытал на себе за это время.

Первый раз я отправился вскоре после открытия мощей преподобного Серафима, а именно в сентябре месяце 1903 года. Выехав из Вологды вечером 11 сентября, я следующий день пробыл в Ярославле, а 13-го, заехав в Троицкую Лавру - помолиться у преподобного Сергия, Радонежского чудотворца, - отправился в Москву, откуда 14 числа вечером поехал в Нижний Новгород, а затем рано утром - в Арзамас. Народу в этом поезде от Нижнего в Арзамас была такая масса, что я едва попал в вагон; на вокзале же в Нижнем не только не было возможности присесть, но и пройти через вокзал стоило большого труда. Когда поезд тронулся, то появилось чувство, что близко то место, куда стремился я, - и не только у меня, но и у той массы паломников, с которыми я ехал. Во время пути только и слышались разговоры о преподобном Серафиме и о его многочисленных чудесах, изливаемых, по благодати Божией, в Сарове.

В Арзамас поезд пришел около 5 часов дня, и когда пришлось выходить из вагона, то трудно было попасть в вокзал и получить багаж: такая была теснота, что, как говорится, и яблоку негде упасть. Получивши багаж свой, я отправился на извозчике в гостиницу Стригулина, которую мне в пути рекомендовали, с тем, чтобы переночевать и утром отправиться на лошадях в обитель преподобного Серафима. Наутро, хотя погода была и не совсем ясная и накрапывал дождик, но на душе было легко и приятно, лошадки рысью шли хорошо и ямщик Андрей, с которым пришлось в первый раз видеться, оказался мужичком приветливым и словоохотливым. Во время пути постоянно приходилось либо обгонять одноконные экипажи и просто телеги с паломниками, или же встречаться с богомольцами, возвращающимися из Сарова на тройках, парах, а также на одной лошадке, и множеством пешеходов, и так незаметно приехали в Серафимо-Дивеевскую обитель около 4 часов дня, имея только одну остановку часа на два для корма лошадей.

В Дивееве, намереваясь переночевать, я поместился в номере под колокольней, где монахиня очень приветливо встретила. Помещение это было лишь приспособлено для приезжающих богомольцев ввиду громадного количества съезжавшихся по случаю саровских торжеств. Я тотчас же хотел отправиться в собор, дабы попросить отслужить молебен пред чудотворною иконою Божией Матери "Умиления", но монахиня мне сказала, что вечерня уже кончилась и молебен придется отслужить завтра. Ввиду этого, оставшись в номере, я попросил подать самоварчик и стал ждать, но не прошло и 2- 3 минут, как вернулась монахиня и объявила мне, что сейчас приехал один батюшка из Москвы, который идет служить молебен, и что она передала ему о моем желании помолиться, и тот на это ответил ей, чтобы я шел в холодный собор, и молебен мне будет отслужен; конечно, этому я очень обрадовался и тотчас же пошел. Войдя в храм, я пришел в восторг от его величественности и благоукрашения. Молебен сейчас же начался. Батюшка оказался с хорошим голосом - басом, и служил с особенным чувством и умилением; так что когда пел "Пресвятая Богородице, спаси нас", то приятный голос его в величественном храме звучал, производя сильное впечатление; особенно при чтении молитвы Владычице душевное состояние было неописуемо. По окончании молебна, приложившись к чудотворному образу Богородицы, я возвратился в номер. Попивши чайку, отправился в сопровождении монахини и одного офицера с семьей осматривать достопримечательности Дивеева и вещи преподобного Серафима, находящиеся там, описывать которые уже нет необходимости, так как они всем известны или по личным наблюдениям, или по описаниям, подробно данным многими путешествующими.

Переночевав в Дивееве, я на другой день, то есть 17 сентября, отстояв раннюю и позднюю литургии, отправился в Саров. Теперь оставалось 12 верст проехать - и будешь там, куда стремятся сотни тысяч людей, и увидишь те места, освященные жизнию и подвигами преподобного Серафима, а также его гробик, в котором он скрывал свои останки 70 лет в сырой земле, и драгоценную раку с его святыми мощами, и дождаться этого терпения уже не хватало. Но дорога была прекрасная, и лошадки везли быстро; кроме того, не проходило 2-3 минут, как навстречу попадались пешком и на лошадях возвращающиеся богомольцы, и, наконец, ямщик Андрей сказал мне, что сейчас увидим колокольню Саровской пустыни. Действительно, через несколько минут колокольня была видна, а затем тотчас же скрылась опять в лесу, но ненадолго, и вскоре видна была, как на ладони, Саровская обитель во всей ее красе.

Подъехав к гостинице № 1, я спросил, есть ли свободные номера, так как богомольцев в то время были тысячи и получить сразу свободный номер было трудно, но на мое счастье оказался один номер свободный; пришлось только несколько подождать, так как его мыли и приводили в порядок после только что выехавших постояльцев. Конечно, я очень обрадовался, что нашел номер, и с нетерпением ожидал, когда можно будет в него войти; промежуток был небольшой, каких-нибудь полчаса, и я водворился. Переодевшись, я отправился в собор, чтобы помолиться и приложиться к многоцелебным мощам новоявленного угодника Божия Серафима. Хотя в соборе было и множество народа, но порядок был образцовый, и я в тот же день приложился к святым мощам и попросил отслужить молебен. Вернувшись в номер уже вечером, я осмотр монастыря отложил до следующего дня, а в собор опять меня потянуло и хотелось в тот же вечер побывать еще раз; хотя было уже 9 часов, но терпения не хватило. Я вошел и увидел умилительную картину: в соборе темно, только у раки преподобного Серафима масса горящих свечей, богомольцев полный собор, пение прекрасное; служили молебны, и особенно отрадно было слышать пение: "Преподобный отче Серафиме, моли Бога о нас", и это исполняли несколько священников, приехавших с разных концов России; в их числе я слыхал голос и батюшки из Москвы, который служил мне молебен в Дивееве.

На другой день, 18 сентября, я утром в 5 часов отправился к ранней литургии, но когда вышел из номера, было еще темновато; однако народ шел со всех сторон и такое множество, как у нас бывает в Христовскую заутреню. Едва-едва достал несколько просфор и направился в церковь святых Зосимы и Савватия, с большим трудом попал туда, но все-таки удалось отстоять всю обедню, а затем зашел в собор приложиться к преподобному Серафиму. Вернувшись в номер и попив чайку, поехал по святым местам Саровской обители, то есть в ближнюю и дальнюю пустыньки, на источники и др. Осматривал те места, где подвизался преподобный Серафим (подробно также не стану их описывать по тем же соображениям, как сказал выше). Возвращаясь, я заехал опять на источник, но купаться сам не решился, о чем скорбел все время до второго путешествия. Вечером в этот день Бог привел меня исповедаться, а на другой день, 19 сентября, за ранней же литургией в храме святых Зосимы и Савватия приобщился Святых Христовых Тайн и возблагодарил Господа за Его милосердие ко мне. Побывал еще раз в соборе и, приложившись к святым мощам преподобного Серафима, я стал собираться в Понетаево, конечный пункт моего паломничества, и предполагал выехать в 10 часов утра. Но что-то особенное притягивало к Сарову и трудно было с ним расстаться, видя массу лиц разных сословий и состояний и постоянно слыша то об одном, то о другом совершившемся чуде, невольно заставляло и располагало сходить еще и еще раз в собор, чтобы еще раз посмотреть на раку с мощами преподобного Серафима, приложиться к ним и, помолившись, возблагодарить Господа за Его щедрые милости к нам, изливаемые чрез Его святых угодников. Таким образом я выехал из Сарова вместо 10 часов утра в третьем часу дня.

Ямщик Андрей в Понетаеве бывал всего несколько раз и то давно, но говорил, что дорогу помнит и что приедем в Понетаево еще засветло. Оказалось же совсем иначе: в дороге попадалось много оврагов и пришлось ехать с осторожностью, особенно когда стемнело, и мы приехали уже в 11 часов вечера. Но, несмотря на поздний час, прием монашенок оказался самый приветливый. Помещение отвели в новом корпусе: большую, высокую и светлую комнату.

Переночевав, утром сходил я сначала к ранней, а потом к поздней литургиям, приложился к чудотворному образу Знамения Пресвятой Богородицы. Что это за чудный образ, особенно глаза Владычицы, так и проникают в душу! Затем был я в живописной мастерской, которая, конечно, уступит по размерам живописной мастерской Дивеевской обители, но ведь и монастырь-то этот основан сравнительно недавно, всего около 40 лет; был и в приюте, где начальница оказалась из вологжанок; приют производит отрадное впечатление; в этом же приюте я видел исцеленную на источнике преподобного Серафима крестьянскую девицу Марию Иевлеву Зубову, об исцелении которой уже было сообщено в печати.

В час дня я выехал в Арзамас, куда прибыл вечером - и прямо на поезд, направляясь в Нижний, Москву; оттуда еще съездил в Новый Иерусалим и затем возвратился домой, кончив этим свое паломничество.

Возвратился я домой совершенно обновленным, как будто переродился; могу одно только сказать, что подобные поездки на людей верующих оказывают благотворное действие и их никак нельзя сравнить ни с какими другими поездками по разным курортам здесь и за границей. Возвратившись к обычным занятиям, я чувствовал, как будто гора с плеч свалилась, и стало легко, легко, силы прибавилось много; занимаешься с особым удовольствием, ежедневно вспоминая проведенные дни в Сарове и мечтая, что еще и еще раз побываешь там. Поездка эта так благотворно подействовала на меня, что я тогда же решил вновь съездить летом 1904 года, но обстоятельства сложились так, что летом уехать мне не удалось.

Получивши перед Рождеством письмо от брата, который уведомлял, что в январе 1905 года он уходит на войну с Японией в третьей эскадре на крейсере "Владимир Мономах", я решил съездить в Либаву, чтобы повидаться с ним, но наперед заехать к преподобному Серафиму. Таким образом, состоялась вторая моя поездка в Саров.

Выехав из Вологды вечером 28 декабря, я предполагал достигнуть Сарова таким же путем, то есть Москва - Нижний - Арзамас, но билет взял прямого сообщения Вологда - Арзамас, рассчитывая попасть в Саров на праздник, то есть 1 января. Но оказалось, что по билетам прямого сообщения через Нижний в Арзамас попасть нельзя, а надо из Москвы ехать по Московско-Казанской железной дороге через Рязань на Арзамас, и поэтому приехал я в Арзамас не 31 декабря, а 1 января, в 10 часов утра.

Остановившись в Арзамасе в той же прекрасной гостинице Стригулина, я увидел прежнего приветливого и предупредительного слугу Ивана, который узнал меня, и ему я с сожалением высказал, что опоздал на целые сутки, потому что пришлось ехать не через Нижний, а через Рязань; но на это он мне ответил, что это случилось к моему благополучию, что 31 декабря была такая пурга, что многие выехавшие из Арзамаса в Саров снова вернулись в Арзамас - ехать было невозможно. Попив чайку, я попросил подать лошадей (у Стригулина свои лошади) и в 12 часов уже выехал и прекрасно устроился в кибиточке. Ямщик попался опять такой хороший, лошадки бежали быстро, в кибитке ехать было тепло, несмотря на мороз в 20 с лишком градусов.

В Дивеев приехали мы половина седьмого вечера и решили переночевать, дабы утром после ранней обедни направиться в Саров. В это время в монастыре шла всенощная, и я тотчас же направился в церковь; жаль только, что служба была не в том храме, где я был осенью 1903 года, а в другом - теплом храме. Большой собор холодный и зимой в нем не служат. Ко всенощной я пришел к концу акафиста; простояв до конца, я попросил отслужить молебен и затем вернулся в номер. Наутро 2 января, сходив к ранней обедне в больничную церковь, я решил сейчас же ехать в Саров, но лошади еще не были поданы. Проходит полчаса, затем час и полтора, - а лошадей все нет. Ямщик останавливался в деревне Вертьянове, отстоящей в верстах полутора от монастыря, и я стал грустить, что, пожалуй, и поздней литургии в Сарове не застанешь, хотя архиерейское служение пройдет дольше обыкновенного, но, не долго думая, пошел к поздней литургии в Дивеев; пришел уже к концу обедни; народу было масса и жара была страшная.

Простояв конец обедни и затем молебен, сильно вспотевши, я направился было к выходу, но у дверей меня остановила старушка монахиня и спросила, куда я тороплюсь, на что я ответил: "В Саров сейчас поеду"; она меня задержала за рукав шубы и говорит, что сейчас пойдет крестный ход по канавке преп. Серафима: "Ты обойди, а затем и поезжай..." После этого я остановился и решился ждать крестного хода, который вскоре и пошел. Вместе со старушкой-монахиней пришлось идти близко к духовенству, позади матушек игумений и казначеи. Какая это величественная картина - крестный ход при тысяче инокинь и не менее прочих богомольцев! День был ясный, проглядывало солнышко, хотя был мороз более 20 градусов. Особенно умилительно было слышать стройное пение акафиста преподобному Серафиму, который был пропет весь в крестном ходу; исполнялось это так: выйдя из церкви, пропели 1-й кондак акафиста преподобному Серафиму, а затем священник начал читать 1-й икос до слова "радуйся", а остальное все пропевалось, потом читался 2-й кондак и 2-й икос до слова "радуйся", а остальное затем пропевалось, и так до конца акафиста. Когда стали обходить четвертую сторону канавки, я, идя без шапки и перчаток, стал уже зябнуть, но не хотелось выйти до конца крестного хода; обойдя четвертую сторону канавки, зашли еще на могилку к приснопамятной игумении Марии, где была отслужена лития, и крестный ход возвратился в храм, а я, уже почувствовав озноб, отправился в номер чуть не бегом, чтобы согреться.

Лошади уже были поданы (ямщик опоздал потому, что оказались у него неверны часы), но я попросил подать свежий самоварчик, чтобы согреться чайком, ведь было уже все равно - обедни в Сарове не застать. Хорошо отогревшись, я отправился в Саров в конце первого часа и приехал туда в начале третьего; обедня, конечно, уже отошла. Остановившись опять в той же гостинице № 1, я обрадовался, возблагодарив Господа, что опять пришлось побывать в этих святых местах. Переодевшись, я пошел в собор, чтобы приложиться к многоцелебным мощам преподобного Серафима и отслужить молебен, но в храме почти уже никого не было, так как ударили к вечерне; мне сказали, что молебен можно будет отслужить после вечерни, и я, приложившись к святым мощам, сейчас же пошел в другой храм к вечерне. Отстояв вечерню, направился опять в холодный собор; народу не было, а было несколько человек братии, в числе коих находился и досточтимый отец настоятель обители, игумен Иерофей, с которым я тут и познакомился. Он мне стал показывать производившиеся работы в храме, который из холодного обращался в теплый: делаются печи, а также новый пол из маленьких разноцветных плиток, - а вместе с тем объяснил, что и на источнике преподобного Серафима сооружены новые помещения и раздевальная комната совершенно теплые, и советовал съездить туда и посмотреть. Своей простотой и чисто отеческим обращением отец игумен производит чарующее впечатление. Простившись с ним и отстояв молебен, я еще раз приложился к мощам преподобного Серафима и затем отправился в гостиницу.

Было уже около семи часов вечера. Попросив подать самоварчик, я за чаем стал размышлять о следующем дне, который предполагал пробыть в Сарове и съездить на источник, чтобы искупаться там, но решиться вполне еще не мог, так как был сильный мороз, а самая купальня находится в холодном помещении. Между тем вспомнилась первая поездка, когда в сентябре месяце, бывши на источнике, я не решился искупаться, несмотря на теплую погоду, о чем по возвращении домой я и сокрушался, утешая себя только тем, что в следующую поездку обязательно искупаюсь; но поездка вторая оказалась не летом, как я предполагал, а в суровую зиму, при морозе в 20 с лишком градусов. Выпив стакана два чаю, меня стало сильно клонить ко сну, хотя времени еще было только около 9 часов вечера. Думая, что сон берет свое, так как несколько проведенных ночей вывели из колеи обычной жизни, и предполагая встать к заутрени, в 2 часа ночи, я тотчас же погасил огонь и лег спать. Вдруг просыпаюсь с сильной головной болью и чувствую ужаснейший озноб, кроме того, глотать не могу, сильная боль в горле, начался кашель и колотье в левом боку. Было совершенно темно, засветил кое-как свечку и посмотрел на часы, думая, что далеко уже за полночь, а оказалось только 10 часов вечера, следовательно, через один только час произошла какая перемена! Страшно захотелось пить, а самовар еще не совсем остыл; кое-как налил стакан и выпил, но согреться не могу; начал одеваться и, одевшись, снова лег на кровать, закрывшись двумя одеялами; заснул на полчаса, - опять та же история; надел уже шубу, но и та не согревает. Стало очень жутко, тем более, что три года тому назад я был болен крупозным воспалением легких, которое начиналось точно так же, как чувствовалось теперь, и явилась сильная тоска о родине, о детях и жене, которых вызвать сюда невозможно было, да и домой ехать далеко и больному страшно, тем более 60 верст до железной дороги. Чего-чего я не передумал за эту ночь, только и просил Бога и преподобного Серафима о том, чтобы дожить до утра и затем доехать до Арзамаса, предполагая оттуда дать телеграмму домой и вызвать кого-нибудь из родных. Просыпаясь почти через каждые полчаса, я около семи часов утра пригласил к себе в номер заведующего гостиницей № 1 отца Владимира, которому и объяснил свое тяжелое положение и просил послать за своим ямщиком Николаем, чтобы тот к 10 часам подал лошадей - ехать в Арзамас. Батюшка Владимир пристально на меня посмотрел и сказал: хотя и видно, что вы сильно больны, но не надо падать духом, ведь сюда большею частию и ездят больные, дабы помолиться и по вере своей получить исцеление, а вы сразу же и решили ехать домой; нет, лучше поезжайте на источник да искупайтесь, вся ваша болезнь и пройдет и поедете домой совершенно здоровым; а сейчас я принесу вам водицы из источника, покушайте ее, - и ушел.

Разговор этот на меня сильно воздействовал, и началась во мне борьба с двух сторон: с одной - что, вполне веруя в целебность источника, следовало немедленно отправиться на источник и искупаться, а с другой - сильное болезненное состояние при возвышенной температуре, и в такой мороз купанье могло быть сильно рискованным. Но раздумывать долго не пришлось, вскоре пришел о. Владимир и принес воды из источника целый стакан и еще раз советовал как можно скорее ехать на источник. Выпив несколько глотков воды из источника, я почувствовал, как будто стало немного лучше, но тотчас же явился ямщик Николай и спрашивает насчет лошадей, и смотрит на меня как-то особенно пристально; я ему ответил, чтобы лошади были поданы к 10 часам утра, и мы поедем или на источник, а может быть, и прямо в Арзамас. Затем я лег опять на постель; стало сильно знобить; немного погодя ударили в колокол к поздней обедне, и я, подумав, решил сходить в церковь помолиться. Одевшись с большим трудом и кое-как спустившись с лестницы, я потихоньку добрался до собора. Пришел я во время чтения св.Евангелия и стал около скамеечки; с большим трудом простояв обедню, пошел в номер, думая все дорогой, купаться ли, или не купаться на источнике, и становилось особенно страшно то, что в это время в Сарове богомольцев было немного, а знакомых никого и приходилось ехать на источник одному, а во время купания в болезненном состоянии все могло случиться. Придя в номер, сильно изнемогая, я присел и вскоре же услыхал стук в дверь; попросил войти. Увидал молодого послушника лет под тридцать и спросил, чего ему надо. Он ответил, что услыхал о моем намерении ехать на источник, и попросил меня взять его с собой; я этому очень обрадовался и говорю, что очень рад спутнику, и спрашиваю причину его поездки. Он ответил, что его взяли на войну и завтра он отправляется; затем он, сказав, что, как подадут лошадей, он за мной зайдет, вышел из номера. Видя в сем последнем обстоятельстве прямо указание Божие, я тут же решился ехать на источник и искупаться.

Ждать пришлось недолго, лошади были поданы, и спутник мой явился, но болезнь моя стала усиливаться, так что без посторонней помощи обойтись я уже не мог. Надев аа меня шубу, молодой послушник взял меня под руку и помогал мне спуститься по лестнице, затем посадил в кибитку, и мы поехали. Дорогой он мне что-то говорил, но я не мог расслышать, чувствовал себя совсем плохо, меня страшно знобило. Между тем, вспомнив, что мне нужно было приобрести несколько бутылочек для водицы из источника преподобного Серафима, которые хотелось привезти домой, я, приехав на источник, первым делом и обратился к заведывающему купальнями монаху с этой просьбою. Он вместо ответа спросил меня, зачем я приехал, то есть буду купаться или нет. На это я ответил, что купаться буду, и на мой ответ он тотчас же сказал:

"Идите купаться, а бутылочки вам будут готовы".

Войдя под руку с послушником в купальню, я увидел первую комнату, то есть раздевальную, очень большую, светлую, около стен мягкие скамеечки, и совершенно теплую, а из этой комнаты ведет дверь на самый источник; когда я отворил дверь и шел еще в шубе, то казалось, что на источнике нисколько не теплее, чем на улице, и пол чугунный; нужно было спуститься вниз по чугунной лестнице. При помощи послушника в раздевальной я разделся и пошел с ним вместе по чугуну и под руку кое-как спустился вниз; это была такая минута, что и вспомнить страшно, но, видно, Бог и преподобный Серафим подкрепляли меня. На источнике ныне устроено так, что по стенам проведена проволока, а в стене сделаны отверстия, и если подойти к одному из них и натянуть проволоку, то вода хлынет из источника и всего окатит с головы до ног. Но так как у меня был сильный жар, то послушник посоветовал мне сначала помочить голову и обтереть тело и начать понемногу натягивать проволоку. Я было начал обтираться, но вижу, что силы слабеют и продолжать обтирание я больше не в состоянии, попросил его сильнее натянуть проволоку, и, перекрестившись, подошел к самому отверстию; вода хлынула, и я был окачен с головы до ног, сейчас же подошел вторично и, снова перекрестившись, дал знак, чтобы опять натянуть проволоку, и опять окатился с головы до ног, но, почувствовав сильную в голове боль, все-таки попросил в третий раз натянуть проволоку и, с замиранием сердца в третий раз перекрестившись, подошел к отверстию, и опять хлынула струя и окатила в третий раз, и затем уже как я взбежал по лестнице, хорошо и не представляю.

Пришел в себя я уж, сидя на диване, и первым долгом обратил внимание на красноту тела, которое было покрыто как будто сыпью, которая бывает во время болезни корью, но когда стал вытираться, то сыпь стала проходить, а оставалась одна краснота и чувствовалось так тепло и приятно; затем вижу, что как будто свет стал другой и в глазах нет того тумана, который был при входе в купальню; стал глотать и чувствую, что боли в горле нет, да и дышать стало легко, не чувствую колотья в левом боку, только голова несколько тяжела и сильная слабость, как бывает при выздоровлении от сильной боли, но зато бодрость духа замечательная. Немного погодя пришел из купальни мой спутник (он обливался после меня еще несколько раз), чтобы помочь мне одеться, но я уже почувствовал собственные силы и не допустил помогать мне. Одевшись, прошелся по комнате совершенно бодро, как будто и болен не был, и тут же возблагодарил Господа и Его угодника преподобного Серафима за полученную милость.

Надев шубу, я отправился с послушником за заказанными бутылочками с водицею из источника; бутылочки уже были готовы; взял их я уже самостоятельно, сел в кибитку и вместе со своим спутником поехали. Когда подъехал к гостинице, то свободно вышел из кибитки и быстро взошел по лестнице в номер, и чувствовалось, как будто и болезни никакой не было; хотел было сейчас же пить чай, но, подумавши хорошенько, решил прежде чаепития отправиться в холодный собор к преподобному Серафиму. Придя в собор, попросил отслужить молебен с акафистом преподобному Серафиму и затем, приложившись к святым его мощам, вернулся в номер совершенно здоровым - и какая в ночь накануне этого дня была тоска, которую я испытал только раз в жизни, - такая же была теперь радость, какую, можно сказать, также испытал по исцелении от постигшей меня болезни единственный раз в жизни. Да, это истинно:

"Дивен Бог во святых Своих!"

Немного отдохнув и попивши чаю, я стал писать домой письмо об этом знаменательном в моей жизни случае и хотел отправить в тот же день, но подумал, как-то еще ночь пройдет, - и отложил отправку письма до следующего дня, то есть до 4 января. Вечером лег спать в 11 часов и проснулся в 7 часов 4 января совершенно здоровым и бодрым и, еще раз возблагодарив преподобного Серафима, докончил свое письмо и отправил домой.

В тот же день в первом часу я выехал в Арзамас, а переночевав там, отправился в Нижний, Москву и Либаву. Повидавшись с братом и поговоривши о впечатлениях, вынесенных мною из Сарова, и пожелав ему с надеждою на Бога и преподобного Серафима возвратиться с войны невредимым, поехал обратно домой, куда и явился 14 января совершенно здоровым, бодрым и обновившимся душою и телом. Да, дивны дела Твои, Господи!

Но вот прошел уже год с того времени, как я возвратился после второй поездки в Саров, - и опять так и тянет туда и стремишься всей душой как можно поскорее побывать там и поклониться преподобному Серафиму. Да и как же не стремиться и не возблагодарить преподобного Серафима за спасение жизни брата моего, участвовавшего в Цусимском бою 14-15 мая 1905 г. и возвратившегося в Россию совершенно невредимым! Тяжелые дни были во второй половине мая 1905 г., когда весть о гибели нашего флота облетела всю Россию, и спустя только 10 дней после боя я узнал, что брат мой жив, и возблагодарил Господа Бога, что услышал Он нас грешных и чрез заступничество преподобного Серафима утешил нас.

За все время нахождения брата моего в плену я получил от него только одно письмо, в котором он сообщает, что "нас спас только Один Господь Бог", - вот его подлинные слова из письма.

Ныне, когда он возвратился в Россию (9 декабря 1905 г.), я навестил его в Кронштадте и, побеседовав с ним, узнал следующее: в течение суток крейсер "Владимир Мономах" перенес девять минных атак и затонул на глубине 60 сажен, оставив на дне морском лишь двух человек, раненых же было пять человек, остальные остались живы и невредимы (всей команды было около 500 человек). Возвращаясь домой в Россию в такое тревожное время внутренней неурядицы, в дороге пришлось много пережить, переиспытать и даже подвергаться опасностям для жизни, но Милосердный Бог, опять-таки по заступничеству преподобного Серафима, спас брата, и очень отрадно было слышать от него, что привезенный мною ему из Сарова в Либаву образок преподобного Серафима он успел, при потоплении крейсера, взять с собой, жить с ним в плену и под охраною его возвратиться домой. Да, еще раз повторяю: дивны дела Твои, Господи! Дивен Бог во святых Своих!


Вологда

31 января 1906 года








АЛЕКСАНДР ГЛИНКА-ВОЛЖСКИЙ


В ОБИТЕЛИ СВЯТОГО СЕРАФИМА


Коротка ночь после долгой монастырской всенощной... А с раннего утра уже снова вливаются волны молящихся в ограду монастыря... К поздней литургии в Успенском соборе, где служба архиерейская, уже вся площадь в ограде и за оградой залита толпами богомольцев. Из ближайших сел пришли разодетые праздничные крестьяне, пришли только отстоять обедню и увидать крестный ход со святыми мощами... От нового наплыва стало еще люднее...

Солнце уже высоко взбирается в небо, щедро золотя зеленые верхушки сосен, жарко припекает на площадках, на ступенях храма... Ярко блестят на солнышке пестрые ткани деревенского люда, красуются нарядные тамбовки... Всякого народа довольно, спешно забираются просфоры в просфорной, тянутся со свечами, свечи притекают к св. Раке Преподобного тысячами, вереницею тянутся озабоченные, молитвенно хлопотливые богомольцы с строгими лицами к алтарю, с просфорами, с поминаниями, и отливают встречной волной те, что уже справили потребное, отыскивают местечко встать и помолиться. Отовсюду подымаются руки с грудами свеч, шепчут уста: "К Преподобному"... Служба уже давно началась. Плотнее сгущаются ряды молящихся, теснее надвигаются плечи к плечам, так что с усилием подымается рука перекреститься. Тесно очень, но пробраться везде можно, порядок как-то держится. Иные богомольцы тут же, в храме, и котомки свои кладут под ноги, все у них тут с собой... На ступенях храма и далеко по монастырскому двору все богомольцы стоят и, притомившись, сидят. Сморившись от пекла, привалятся где-нибудь на лугу и тихонько шепчутся о чем-то... Но настроение и в ограде почти как в храме, чувствуется, что тут около идет великое служение, и те, что здесь, неустроившиеся, всем настроением душ своих там, на праздничной службе: нет-нет перекрестятся. Выходящих иногда спросят, где идет служба, далеко ли Евангелие...

Вот, очертив собой широкий пояс вокруг собора, стоят хоругвеносцы, мужички тоже по-праздничному приодеты, ждут долгую службу крестного хода со святыми мощами... Там раздают какие-то листки, миссионерские. Вот на нижней ступеньке, с южной стороны собора, в толпе сидит старушка, полны руки листков этих, вся благостная, довольная. Подсел к ней, не очень старая.

"Откудова?"

Называет село ближнее.

"Все село наше здесь, дома почитай одни дети малые да старики старые остались. А то все здесь..."

С листочками прошли, потянулась и еще взяла.

"Да у тебя и так много их".

И смотрю, все листки одинаковые, "о штунде".

"Зачем тебе - ведь все они, вот эти, про одно".

"А что-же, что с того, у нас на селе ребята грамотные, и-и, мигом расхватывают!"

И ласково, ласково так улыбается, сияющая, предвкушает видно, как раздаривать будет листочки-то... Но по моей просьбе дала все-таки один листочек другой женщине, у которой ничего не оказалось.

Заговорили около нас о том, что свечи, которые передают к Преподобному, монах, стоящий у раки, быть может, не зажигает даже... Много их очень. И так горько говорилось, однако без возмущения, не хотелось сетовать, осудить: примиряется смиренное сердце, если ничего не поделаешь, не уместиться ведь всем-то...

С этою, как и с той, как со всякой-то тут народной песчинкой, вольно, близко как-то вместе чувствуется; легко, непринужденно просто так говорится и молчится об одном. Близость святыни и то, что мы у великого праздника Преподобного удостоились быть, - от этого теплится сердце умилением, какою-то невыговариваемой лаской, большой-большой, и, в чем-то, - безмерно большим же, общем, - роднящей нас всех и объединяющей... Говорили о разном, о здешнем больше всего. Рассказывали про какую-то скитницу, что живет в лесу, в сторону "дальней пустынки", скрывается от людей, а много ходят к ней народу, в окна заглядывают, деньги кладут. Завидит людей, - уйдет - строгая... Рассказывают, не раз отсылали ее отсюда, серчают монахи саровские. В дальние края засылали. А не успеют проводники возвратиться обратно, а она, матушка, уже вперед их здесь. Так и отбилась... Поминали про отца Анатолия, старца-затворника, давно здесь в монастыре в полном затворе подвизается. Ход к нему прямо против собора. Видеть не видит его народ, а записочки с именами, с просьбой о ком помолиться, передают келейнику. Про Пашу, Саровскую юродивую, случаи рассказывают. Про бесноватую, что на крик кричала, по-собачьи лаяла перед причастием, за обедней, а как причастили ее, затихла и теперь вот лежит, как мертвая, не шелохнется... Что-то будет с ней?

Не попавший в собор народ растекается около храма. За алтарем собора гробницы подвижников саровских, строителей обители, игуменов монастыря. Покоятся они под тяжелыми чугунными плитами. У алтаря же собора, с южной стороны, крытая стеклянная галерейка. Здесь место, где был погребен отец Серафим, могилка его. Внутри галереи сохраняется в целости могильный памятник над местом погребения, рядом с плитой над могилкой схимонаха Марка, подвижника, пришедшего сюда ранее святого Серафима. Этот Марк, вместе с пустынниками саровскими Назарием и Досифеем, возбудил ревность в душе юного Прохора уединиться, по их примеру, в сокровенную кущу лесов саровских. Самый склеп огорожен стеклянною стеной, сюда по каменной лесенке спускаешься вниз. Здесь хранится гроб-колода, выдолбленная из дуба, что стояла в сенях келейки затворника. В нем до открытия мощей почивало тело святого Серафима. Волна народных молитвований непрерывно притекает сюда. Здесь, наверху, на могиле схимонаха Марка, служатся панихиды, как у святых Мощей только молебны.

Если от Успенского собора пройти в противоположную входным воротам сторону, выйдем через восточные выходные ворота монастырскаго двора. При выходе, налево, вниз по широкой лестнице спустимся к храму св. Иоанна Предтечи. Храм большой, старинный. Обычно здесь служится ранняя обедня. Отстояв ее, богомольцы идут в пещеры. Прямо против храма св.Иоанна Предтечи пещеры эти, очень древние, история их даже и не установлена. Говорят, они существовали еще до основания Саровской пустыни, а пустынь основана в 1705 году. В пещерах церковка, во имя Киево-Печерских чудотворцев. И самая-то эта церковка очень, очень древняя, сооружена усердием дочерей Алексея Михайловича, царевен Марии и Феодосии в 1711 году. В 1780 году была перестроена... Служба бывает здесь только в день памяти Печерских чудотворцев. Вероятно, кроме самих служителей алтаря никому не приходится присутствовать на службе, пещеры узкие, трудно разойтись... Богомольцев едва ли пускают... А много духовного наслаждения, неизъяснимой глуби духовной выпало бы на долю того счастливца, которому привелось бы отстоять здесь всенощную...

Эта подземная церковка, говорят, на глубине девяти сажен приходится как раз под престолом Успения Пресвятой Богородицы, и отсюда, из алтаря Печерских чудотворцев, проделано узкое колодцеобразное отверстие, сообщающее его с алтарем Успенского Собора. Трогательно это соединение мрачной подземной церковки с надземной, залитой дневным светом и земной роскошью, соборною церковью. Глубокий, красивый символ всей истории здешних святых мест. Из безвестной теми ночной, из туманной дали веков отделясь, вырисовывается в неясных очертаниях, из глубин сокровенного подвижничества выдвигаясь, принимая более и более определенные абрисы, становится, наконец, видимою средь бела света Святая Обитель. И вот, украшенная величавым зданием на земле, является миру в святом венце преподобного Серафима, прославляется житием всехвальным, прославленным чудесами и почиванием во святых мощах останков его. Тайные дела этих мест стали воистину явными. Выведенная Господним водительством из-под спуда, стала святыня на вершине горы. "Вы есть свет мира: не может град укрыться верху горы стоя" (Матф. 5, 14).

Пещеры, как все такие подвижнические пещеры, как Киевские...Грунт каменистый, из слабого рыхлого камня, тронуть ногтем - легко подается. Узкие, низкие своды. Высоким из нас приходится нагибаться. Идем партией богомольцев. Как всегда, впереди монах-водитель. Там и тут объяснения дает. В нашей партии какие-то знакомцы этого монаха, земляки, из своих мест, потому-то проводит он нас особенно старательно, не сокращая путь, без торопливости, останавливаясь и давая пояснения. Изредка земляков спросит о своем, о их житье-бытье. Ворвется струя от людского, человеческого мира, и опять идем среди узких келий отшельников, где трудно заворачиваться всей вереницей богомольцев, неловко сталкиваемся, кое-кто отстает. Заботливый водитель окрикивает, поджидает... Идем, как водится, с горящими свечами у всех в руках, у монаха целый пук свечей. Колеблется, дрожит, разбрызгивается робкими полосками свет по мрачным, влажно холодным стенам, боязливо притрогивается к ним и уныло проползает за любопытствующими чужими людьми дальше и дальше в таящуюся во мраке и холоде пещерную глубь. Показывали простые заржавленные железные кресты, большие, тяжелые ржавые вериги, шапку из толстых железных палок, крестообразно скрещивающихся, весом пуда два; говорили, что преподобного Серафима шапка. Приложил эту шапку монах каждому к голове - холодно от железа. Еле держит обеими руками шапку эту монах. Потрогали посетители, подивились, дальше пошли, кое-кто вздыхал, боязливо оглядываясь... Чувство какой-то странной, мучительно страшной Отчужденности, особенного испуганного изумления и потом стыда несмелого все не покидает... Плоть наша, душа человеческая, любящая солнце, свет, краски, многоцветную ширь и даль земли, - сопротивляется, стонет, ворчливо жалобится. Несмотря на все доводы сокрушенного духа, самое тело в нас, наша дебелость восстает и, напуганная жутью, трепещет, вопрошая: зачем, зачем так надо уходить сюда, в подземную, мрачную, сырую и холодную глубину пустынных пещер, залезать сюда, в эти тесные и узкие щели: "широки врата и просторен путь, ведущие в погибель, и многие идут им", но - "тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь, и не многие находят их"...

Опять вспомнились мне давние сны детских лет о смерти и теснотах перехода в вечность. Плоть, немощная, стенает; дух же восхищается, молитвенно припадая к стопам иноков безымянных, чуя здесь смиренным смущением неизъяснимую сладость о Сладчайшем Иисусе и высоту подвигов предивных и преславных.

Иисусе Сладчайший, спаси нас!..

Непередаваемо странно чувствовалось, когда вышли из пещер к жаркому июльскому солнцу, а оно делает свое дело, все выше подымаясь, все жарче припекая.

Возвращаемся снова к Успенскому собору. Архиерейская служба долго длится. Много исходили, а вернулись перед чтением Евангелия.

Вокруг собора еще люднее стало; частью прибыли, частью истомленные духотой в храме высыпали на воздух... Много нужно сил, чтобы, побеждая тесноту, трудность дыхания и сдавленность во всех членах, устоять в храме. Силы ослабли в трудностях пути без сна и отдыха. А оставаться наружи, быть, хотя около, но в отдалении службы, становится грустно как-то, словно из-за стеклышка смотришь на праздничный свет... С детства крепко это чувство потускнелости цветов праздничного дня, когда не случится попасть к обедне... Как будто все так; заигравшись, забудешься, а в душе нет-нет, да потускнеет все вдруг, недостает чего-то, пропущено и уже не вернуть.

После окончания литургии и молебна торжественный крестный ход со святыми Мощами Преподобного Серафима вокруг Успенского собора... Великое и славное торжество Саровской обители бывает однажды в год... Ждут его, приготовляются, заранее умиленные, растроганные. Многие пришли из деревень и томятся, не попав в храм, длинную службу на солнечном припеке, чтобы только увидать одно это. И вот высочайший момент праздника приближается... Архиерей в слове своем, житейски-деловом, призывал к смиренному упорядочению благочестивой горячности, указывал на многотысячную толпу, просил хранить порядок... При выходе сам руководит движением толпы из храма, приказывая словами и рукой одной стороне богомольцев направляться к выходу, другой оставаться на месте. Могучим голосом своим уверенный, властный владыка, на самом деле, ведет молящихся. И видный, строгий, величавый вырисовывался в толпе истинным владыкою ее, вокруг него мужички, тамбовки нарядные, - доверчивые, предавшиеся. Преосвященный, такой близкий им, народный и вместе торжественно строгий, церковно-величественный, легко управляется с народом, упорядочивает движущиеся массы...

Вот из толпы женщины бросают чистые полотенца, должно быть, свои самотканые, на покрывало святых Мощей, полотенца развиваются в воздухе, иные попадают на место назначения, другие попадают под ноги движущимся массам. По ним проходит процессия, но и это не плохо для обладательниц их. Некоторые ловят полотенца в толпе и заботливо передают дальше... Движутся волнующиеся толпы молящегося люда, красиво возглавляемого духовенством, богато представленным, с образами и хоругвями, с торжественным пением, а над всей этой пестро-красочной, узорчато-плотяной массой земной, но устремленной к небесному, подняты святые Мощи Чудотворца Серафима; святая плоть над плотью нашею при ярком солнце, под лазурью небес, - разве об этом можно сказать какими-то словами: слов не подыскать - нет таких слов...


1912






ВЛАДИМИР ИЛЬИН


ОГНЬ ПОПАЛЯЮЩИЙ


Всякое житие, если оно только написано человеком, живущим в миру и не усовершенствовавшимся духовно настолько, чтобы иметь возможность принять славу святого в свою душу - недостаточно. Полностью же лик святого неописуем и житие его неизъяснимо - как неизъяснима вообще личность, в святости обретающая особую высоту и ценность. Святому дается "новое имя, которого никто не знает, кроме того, кто получает" (Откр. 2, 17).

Это имя - от Господа Саваофа, от Отца, от Его закрытой тайны. Всякая личность в пределе абсолютно неописуема и доступна лишь Творцу. Личность - неизреченна, закрыта, она есть "не я" и носит на себе печать Бога Отца, Господа Саваофа, Абсолютной Индивидуальности и в то же время Абсолютной Объективности. В частности же придется подчеркнуть особую неопознанность и непознаваемость преподобного Серафима. В нем мы до некоторой степени начинаем сознавать, что значит Образ Божий в человеке. Он троичен, ибо отражает Триипостасного Бога и состоит, полагаем мы, в следующем.

1) Один человек абсолютно непознаваем до конца другим (сердцеведение, как показал преп. Серафим, дается не непосредственно, а через Бога). Это абсолютно непознаваемое есть в то же время и творческое, ибо творчество есть проявление вовне личного, неизреченного. Эта неизреченная, творческая природа, являющаяся в то же самое время источником власти, есть признак Отчей Ипостаси. Человек творит мир видимый - материальные ценности - и мир невидимый - ценности духовные. Он властвует над теми и другими. Далее 2) неизреченное изрекает человеком, его разумом, осмысленностью его личности и творчества, их оформленностью. Эта разумно-оформляющая сторона, изрекающая смысл, логос, и его выражающая, есть признак Сыновней Ипостаси. Она актуализирует творческую тайну и без нее "ничто же бысть еже бысть". 3) Наконец, это же неизреченное из недр своих изводит объединяющее начало, которое одушевляет сотворенное, полагает его, изливается на него как выражение все проникающей Любви. Это то, чем "не я" делается соучастником "я", единосущным ему, то есть то, что соединяет Отчую Ипостась с Сыновней. В ней изрекается нужность для другого, объективная ценность. Потому и взывает преп. Симеон Новый Богослов к Св. Духу: "Зачем бы ты сокрыл себя, - ты, никого из всех не презирающий, никого не боящийся?"

Как все Лица Триединого Бога единосущны друг другу и в то же время Каждое обладает Своим свойством и Своим ликом, так есть и люди, в которых запечатлена та или иная сторона "трижды светящего Света". Достигнув столь больших высот богоуподобления, просвещенный "светом разума" Христова, стяжав безмерный дар Духа Святаго, Саровский угодник как-то по-особенному таинственен. Он "наполовину уже не монах", как верно замечает П. Флоренский. Мало того, он почти уже не человек. "Лице человеческое, сияюще посреди солнца в ослепительном блеске его полуденных лучей". Включенный в род Богоматери и осененный Святым Духом, он стал "в крове крылу" Всевышнего. И среди святых явно носит печать Бога Саваофа, Бога-Адонаи, по преимуществу. Его ласка наряду с услаждением приносит страх и трепет (mysterium tremendum). Немногие дают себе отчет в том неизреченном отъединении от "мира, лежащего во зле", в которое его восхитил Господь, включая в род Преблагословенной.

Творческое слово, знание, распоряжение судьбами и возвещение их - все это делает его "огнем попаляющим", и приближаться к нему надо со страхом и благоговейной любовью.

Еще не достаточно дают себе отчет в том, что за страшная сила в испепеляющем тепле ласки Преподобного, в его пронизывающем тайну душ и судеб взоре, в его властности вплоть до распоряжения часом смертным. Еще недостаточно прославляют Бога, "давшего такую власть человекам".

Богословская вдумчивость и простота веры должны здесь идти рука об руку. Потому-то так трудно, так опасно писать о величайшем старце земли Русской.

Познать и научиться почитать Саровского Чудотворца значит познать и научиться почитать православие, сосредоточившее в нем, как в фокусе, свои сильнейшие лучи. А оно, верим мы, и есть Новый Иерусалим, где скиния Бога и Агнца.

В образе Преподобного мы существенно познаем смысл и красоту Нового Израиля, Вечного Израиля, в Котором Господь показал свою вечно-эсхатологическую, вечно "будущую", вечно "Новую" природу (Иегова - JHVH, "ich werde sein der ich sein werde", "Я буду тем, который будет").

Но белизна и тепло Православия не есть выход из сферы Древнего Израиля, ибо Израиль, так же как и сыновство Авраама, есть категория вечная и сверхнациональная. "Не думайте, что Я пришел нарушить закон. Не нарушить пришел Я, а исполнить"; и еще: "скорее небо и земля прейдут, чем одна йота или черта закона пропадет". Новый Израиль бел, потому что довел до белого каления богоизбранное горение Израиля Древнего. Хотя лишь в Новом Израиле открылся "Свет Тихий" Отчей Ипостаси - через Слововоплощение, и Ее любовь - Духа Святого, но грозная суровая закрытость сказалась и в этом сиянии и в этой любви. В них обетование блаженства неразрывно связано с грядущей грозой, "огненным крещением" и карой геенны. Бытие - не шутка, и улыбаться здесь безнаказанно никому не дано.

Темный огонь, черное пламя геенны, уготованное для хулящих Любовь и не приемлющих Ее, преодолевается и побеждается белокаленою, светом пламенеющею устремленностью Духа.

Вечное блаженство достигается хождением по узкому пути "наибольшего сопротивления". Таким и был путь Саровского Чудотворца. Он до конца умер во Христе - и потому так радостна Его Пасха. Томление Гефсиманской ночи, бичевание в претории Пилата, Голгофа, богооставленность, сошествие во ад - вот что лежит в основе Новозаветной Пасхи, вот что, преобразившись, "ад умерщвляет блистанием Божества".

Преподобие отче Серафиме, моли Бога о нас!








ПРОТОИЕРЕЙ СЕРГИЙ БУЛГАКОВ


УГЛЬ ПЛАМЕНЕЮЩИЙ

ЧЕРЕЗ СТО ЛЕТ


И послан бысть ко мне един от серафимов, и в руце своей имяше угль горящ, его же клещами взят от алтаря...

(Исаии б, 6).



Русская Церковь празднует ныне столетие со дня кончины великого избранника Божия, вестника небес, преподобного Серафима. Подобно небесному серафиму в видении пророка Исаии, который коснулся сердца человеческого клещами со углем от жертвенника небесного, и сей земной Серафим касается сердец, не воспламенятся ли они от небесного углия. До небес поднимается над землей великий Серафим и с высоты осеняет благословением молитв своих русскую землю. Преподобный Серафим есть нам почти современник, родной и близкий по земному отечеству, по языку и всему обычаю. То дивно и знаменательно, что в наше время оказалось возможно его явление, - как и сам он всегда назидал, остерегая от заблуждения, будто лишь в древние, отдаленные времена могли восставать угодники Божии. Не словом только, но собою самим убеждает он, что Бог во все времена являет благодать Свою хотящим приять ее подвигами веры и любви, усилием сердца и воли. В разные времена своей жизни он совершает многие и великие подвиги: монах-пустынножитель, строгий затворник, но и любвеобильный старец, столпник и трудник, казалось, он превзошел человеческую меру на всех путях подвижнического своего восхождения, и житие его было непрестанной молитвой и богомыслием, боговедением и боговидением. Как древние пророки от среды народа своего, - Амос, пастух Фекойский, или Иоил, сын Вафуилов, или священники Иезекииль и Иеремия, или иные, - в среде народа своего он стал как бы новозаветным пророком, возвещающим Царствие Божие. Не в предзрении будущего или обличении и проповеди только выражалось дело пророков, но прежде всего и больше всего - в явлении Бога чрез человека. Пророк не тот, кто способен мыслить о Боге, но кто собою, в жизни, о Нем возвещает, чьими устами говорит Бог. И великий святой, собою являющий на земле Бога, тем становится уже причастен пророческому служению. Пред наступлением великих, никогда еще не бывших испытаний для веры, послал Господь родине нашей своего пророка, чтобы примером научить людей вере и молитве, явить для них в небе живущего Бога. Что нужнее, а вместе и труднее всего теперь для христианина? То, что кажется извне самым простым и как будто само собою разумеющимся: вера и молитва, прорыв к небу из мира верой и касание его крылом молитвы; и в этом - корень нашей любви к Богу. И те, которые видели преподобного Серафима и нам передали - большей частью немотствующим языком - это видение, сами через него трепетно касались неба, печатлелись духовно его ликом пресветлым, им утверждались, как и мы ныне, в малодушной вере своей. Как будто за нас и с нами совершил он восхождение свое. Не словесные поучения о монашеских правилах, которые относительны и применимы лишь к определенному укладу монастырского жития, и не общие поучения, по памяти записанные, но этот живой образ превозмогающей пламенности веры и дерзновенности молитвы есть для нас сокровище неосудевающее. И если видели его, дивно поднимающегося над землей в молитве своей и чудотворящего ею, то самым дивным чудом был сам он с пламенеющим любовию сердцем. Светом и радостью исполнено это видение, оно пронизывает и тьму ада, в которую ныне мы погружаемся.

Преподобный Серафим тягчайшим подвигом взыскал благодать Святого Духа, стяжанию которой научал как главной цели жизни христианской, - и этот подвиг был небом увенчан, ибо изначала явился преподобный его нарочитым избранником. История знает и великих подвижников, подвиг которых остается в Боге сокрытым и не увенчанным в земной жизни; иные в пророческом служении, с проповедью обличения и покаяния проходят в мире и из него уходят, не зная награды своей, - и таковы были великие пустынножители и даже пророки, и великий Иеремия, и величайший среди рожденных женами Предтеча. Но не таков был удел преподобного, ибо он знал, "убогий" Серафим, сколь велик он у Бога, сколь сильно его дерзновение перед Ним. В нем явлены были сила и торжество Православия накануне великих испытаний для него. Божественные тайны неба н земли открывались этому избраннику. Еще юным диаконом, в самом начале общего монашеского пути, он видел Господа Иисуса в сонме святых Его, во время малого входа на литургии, - подобно великому Павлу Апостолу и Стефану Первомученику. Многократно видел он небожителей - силы небесные, которые с нами невидимо служат. Дано было ему возноситься в горние обители, в небеса небес, в силе дивного Павла. Дано было ему знать явление Духа Святого в осиянии славы Божией и даже сделать его доступным "служке" своему (Мотовилову). Тот свет Фаворский, в котором явил славу Свою Господь действием Святого Духа ученикам Своим, и являет Господь избранникам Своим, преподобный Серафим силен был явить его также духовному другу своему, которому показал он образ преображения мира, новую тварь, новое небо и новую землю, действием Святого Духа здесь, на земле. Сам духоносец, преподобный явился нарочитым избранником Духоносицы Пресвятой Богородицы, которая возвестила о нем, что он "из Нашего рода", и ему являлась, вкупе с Предтечей, Первоапостолами Петром и Иоанном, мучениками и преподобными двенадцать раз в жизни, - сколько Она никому из святых не являлась. Ему Она являла волю Свою, и в земных делах он творил ее, действуя по прямым Ее указаниям. Она Сама сходила для него на землю, прошли по ней "стопочки Царицы Небесной".

Живя на земле, был блаженный старец в том общении с горним миром и в него отшедшими, которое обетовано для имеющих царствовать со Христом в воскресении первом, как был он в общении и с миром природным, жил "со зверями" (М р. 1,13), и звери послушествовали ему. Пройдя до конца путь покаянного подвига, преподобный исполнен был того мира, который Господь оставил ученикам Своим: "мир оставляю вам, мир Мой даю вам" (Ин.14, 271), - "Стяжи мирный дух, и тысячи около тебя спасутся", - говорил он окружающим его, и из него самого струился этот мир. И познал преподобный ту небесную радость, которую Христос оставил Своим ученикам: "да радость ваша в вас пребудет, и радость ваша да будет совершенна" (Ин. 15, 11). Он явил лик победной христианской веры, радость навеки. И эта христианская радость есть радость пасхальная. В разные времена года церковного он одинаково встречал к нему приходящих пасхальных целованием: Христос воскресе! Та радость о Духе святом, которую дано нам бывает испытывать в пасхальную ночь, светила в душе его и пела пасхальную песнь свою, как при его посмертном восстании перед народом русским в Саровском торжестве его. Было явление его бело, как белоснежные ризы ангелов воскресения: "побеждающему... дам белый камень" (Откр. 2, 17). Из-под черной монашеской мантии ангельского образа выступали ангельские крыла.

Преподобный явил исполнение первой заповеди, о любви к Богу всем сердцем, всею крепостию, всем разумением, но он исполнил и вторую заповедь, которая подобна ей, о любви к ближнему, показал воистину их внутреннее "подобие", их торжество и неразрывность. Таковые не всегда выступают на исторических путях монашества, почему возникает даже соблазн их противоположения: уход в спасающееся себялюбие не есть ли, мнится иногда, забвение о ближнем? Преподобный явил в величии своего образа обе: и уход от людей, и возвращение к ним, жертвенную любовь к Богу вместе с жертвенною же любовию к ближнему. Совершив полноту отшельнического подвига, преподобный возвращается к служению близким, им он становится "другим", - другом их: старцем, молитвенником, целителем, утешителем, - пророком, ибо с вершины Синая сошел он к людям, и свет виденной славы Божией озарял его лик. Он обрел дар любви к людям, - не человеческой чувствительности, ибо немощна, слепа и пристрастна может быть любовь человеческая, но духовной, ревнующей. И в этой любви для него стало ведомо откровение о человеке, как возлюбил и почтил его Бог, вложивший в него образ Свой и высшую радость премудрости своей, пребывающей в сынах человеческих (Прем. 8, 31). Прозревая образ Божий в каждом человеке, с радостью духовной о нем, встречал его дивный старец с небесным приветом: радость моя, - радуясь о нем. Эти светлые, умильные, райские слова, - они таят в себе целое учение о человеке, они открывают любовь Божию и радость Божию о творении.

Человек человеку волк, - говорит мудрость бесовская; человек человеку радость, - гласит мудрость христианская. Накануне величайшего поругания образа Божия в человеке и величайшего насилия и глумления над человеческой личностью, восславил человека преподобный, он озолотил его лучами любви своей и как бы благословил на грядущие страдания. И сам он стал для русских людей радость наша, ибо радостно загорается сердце при мысли о белом старце, "убогом Серафиме", в белой одежде, с крестом на персях и десницей, прижатой к сердцу...

Собственная жизнь преподобного утаена на высотах его духа. Он высится, как белоснежная вершина, закрытая облаком и непостижная, лишь в отдельных явлениях показуемая человеку. Не всегда и не всеми уразумевалась эта сокровенность, и не всем - даже достойным и славным из его современников, - оказалась она ведома. По-человечески жизнь преподобного протекла в простой русской среде, в быту уединенного русского монастыря и в обычаях русского монашества, которое и сам он хотел сохранить и умножить, ревнуя особливо о женской Дивеевской пустыни, "уделе Богородицы на земле". И по человеческому разумению казались незыблемы и нерушимы ему эти обители. Однако уже миновало время незыблемости. Преподобный имел в духе своем таинственные прозрения о грозных судьбинах, грядущих для родины и Церкви, как и о грядущей славе их, ныне еще не открывшейся. Они исторгали порой его слезы и невнятные окружающим, загадочные и отрывочные речи. Слова эти относились к этому не вполне и не до конца понятному будущему, ибо даже и в пророческих прозрениях грядущего у пророков Израиля, подаваемых Духом Божиим, бывало содержание, превозмогающее их собственное, человечески ограниченное, разумение, для них самих не до конца понятное и восприемлемое. И в таком же соотношении пророческого и человеческого, в смешении дальнего и близкого, следует уразумевать нам иные слова преподобного в том виде, как они сохранились нам в посильной, а то и непосильной передаче их слышавших. Мы видим ныне, что разрушена и осквернена его обитель и само Дивеево, перейдена канавка, где "стопочки Богородицы ступали", как будто не исполнились обетования преподобного. В тягостном недоумении остаются верующие, тщетно стараясь как бы не заметить происшедшего, чтобы не дать воли искушению. Но можно ли противиться неправдой и неискренностью воле Божьей, насилуя события? Богом попущено то, что совершилось. Однако неложны стегаются слова прозорливца, сокрытая в них его мысль. Ибо явно теперь, что не к видимой для всех и ощутимой неприкосновенности удела Пресвятой Богородицы следует относить эти прозрения, - но к духовной, запредельной и заисторической яви они относятся. Поистине "стопочки Богородицы", коснувшись, освятили землю, и есть избранный род Ее на этой земле под небесным водительством преподобного, и этой веры не отнимут у нас разрушители. В высотах недосягаемых пребывает град святых, откуда изливается источник грядущих радостей и вдохновений, новой жизни и творчества, и если в этой новой России не останется прежних земных стен и камней и даже разрушен оказался тот быт и уклад, в котором протекала земная жизнь преподобного, то останется в мире тот свет Фаворский от Духа Святого, который был явлен через него на русской земле, он зовет и ведет нас к новой жизни и вдохновениям... "Когда меня не станет, ходите ко мне на гробик... Как с живым со мной говорите, и я всегда для вас жив буду". Этот завет звучит в нашем сердце. Преподобный сам восхотел быть некиим вождем нашим, и к нему можем мы говорить на своем языке, о нуждах наших дней. Ему можно в воздыханиях поведать, что и ему самому не было в его земной жизни ведомо, ибо и она была ограничена всеобщей ограниченностью человеческой, но что ныне ему и ведомо и явно в свете лица Божия, в Духе Святом. Веруем и уповаем, что и ныне преподобный Серафим, вкупе с преподобным Сергием Радонежским и другими угодниками, пребывают вкупе с народом русским в страданиях его и испытаниях, исканиях и обретениях, упованиях и вдохновениях. Преподобному дано обетование о Пасхе Христовой в середине лета, о сладости гимнов пасхальных, о новой радости воскресения. Христос Воскресе!








ИЕРОМОНАХ СЕРАФИМ РОУЗ


БОГ ЕСТЬ ОГНЬ


"Бог есть огнь" - в этих словах избранник Божий преподобный Серафим Саровский напоминает нам не только о величии славы Божией, но и о наших собственных возможностях и чаяниях, ибо никто не может приблизиться к Богу до тех пор, пока сам не станет огнем. Это не просто фигура речи, но духовная истина, засвидетельствованная жизнью многих святых. Христианских подвижников, которые должны были бы умереть зимой от морозов, согревала теплота внутреннего духовного огня, и даже мирянин Мотовилов по милости Божией сподобился ощутить такую теплоту в присутствии Преподобного Серафима и узреть святого как бы в центре ослепительного солнца.

Этот огнь, по словам преподобного Серафима, есть осязаемое проявление благодати Святого Духа. Он был дан апостолам во время Пятидесятницы и всякий раз дается каждому православному христианину при крещении. По нашей духовной слепоте и холодности мы не можем ни увидеть, ни почувствовать этого огня, исключая моменты особенно горячей молитвы и единения с Богом, но даже и в таких случаях в небольшой степени. Но никто не может приблизиться к Богу иначе как через этот огонь. Когда наши прародители были изгнаны из рая, Бог установил огненный меч, чтобы охранять Древо Жизни. И по сей день в молитвах перед Святым Причащением мы молимся о том, чтобы плод нового Древа Жизни - Пречистое Тело и Честная Кровь Господа нашего Иисуса Христа - не попалил нас за наше недостоинство. Преподобный Серафим говорил: "Бог наш есть огнь, попаляющий все нечистое, и никто нечистый телом или духом не может иметь части с Ним. Так что низвергнутый до ада будет чувствовать только боль в присутствии Бога; он нечист, и Божественный Огнь сжигает его и мучает. Но тот огнь, который пожирает недостойного, может также и пожрать нечистоту и сделать достойными тех, кто, хотя и недостойны, любят Бога и желают стать Его сынами. Мы молимся перед Святым Причастием: "Да будет мне Пречистое Твое Тело и Честная Кровь Твоя, Господи, огнем и светом, пожигающим мерзость грехов и язвы страстей, просвещающим всего меня, да прославлю Твое Божество". Преподобный Серафим сравнивает христианина с горящей свечой, которая воспламеняет другие свечи, причем ее собственный огонь не становится от этого меньше, и так распространяются небесные сокровища Божественной благодати. Таким и должен быть христианин - горящим любовью к Богу и желанием служить Ему и исполненным огненного присутствия Святого Духа. Если он станет такой горящей свечой в этой жизни, то в будущей жизни он будет еще более великим. Тогда праведники воссияют, как солнце, в Царстве Отца их (Мф. 13, 43). По нашему недостоинству мы даже не можем и помыслить о таком состоянии, ибо, как написано: не видел того глаз, не слышало ухо, и не приходило то на сердце человеку, что приготовил Бог любящим Его (1 Кор. 2, 9). Такое состояние есть цель и смысл христианской жизни - это то, для чего живет православный христианин.








АНТОН КАРТАШЕВ


ИСТОРИЧЕСКАЯ РАМА

ОБРАЗУ ПРЕПОДОБНОГО СЕРАФИМА


Преподобный Серафим выделяется многими особенностями среди наших святых. Особенная черта великих людей - от Господа Бога. Античная латинская поговорка гласила: "ораторы вырабатываются, поэты рождаются". Конечно, надо было родиться Прохору Мошнину с задатками святости. Пресвятая Богородица в видении сказала о нем: "Этот - нашего рода". И все-таки историку есть что исследовать в личности Святого, чтобы приблизить к своему пониманию некоторые характерные черты его облика через указание: под какими влияниями и в какой обстановке они так раскрылись?

Преподобный Серафим - это русский "учительный старец", через затвор и "умное" молитвенное делание обретший дар прозорливости для духовного врачевания душ человеческих. Тип "учительного старца" известен от начала русского монашества. Таковы: сам преподобный Феодосий Печерский, Исаакий Печерский, Авраамий Смоленский в домонгольское время. Позднее: преподобный Сергий и его ближайшие и отдаленные ученики - Кирилл Беяозерский, Нил Сорский, Димитрий Прилуцкий, Пафнутий Боровский, Филофей Псково-Елеазаровского монастыря. В этой "учительности" нужно различать две струи: учительность, простирающуюся на руководящие круги общества, заинтересованную национально-государственными вопросами, и учительность, избегающую суеты мира сего, интимно-аскетическую. Как известно, на этой почве у нас в XV веке развернулся спор глубочайшего общего значения: обладать ли русским монастырям земельными населенными имуществами, хозяйствовать ли на них, чтобы служить государству, или отречься от них, нищенствовать, но жить ради внутренней аскезы? Спор так называемых осифлянской и заволжской, или стяжательской и нестяжательской партий, повисший до сегодня теоретически неразрешенным над русским богословием. Истощенное в этом споре и потрясенное Смутным временем, русское иночество в XVII веке не выдвигает крупных учительных фигур. Отток живых и пламенных сил русского благочестия в старообрядческое движение также ослабил силы церковного монашества. Параллельно со старообрядчеством оживилось и подспудно влачившееся по монастырям богомильское еретическое предание. Эта зараза перенята была нами вместе с славянскими книгами из Болгарии с самого начала нашей Церкви в Х веке, вспыхивала затем в связи с ересью стригольников (XIV-XV вв.) и, наконец, запылала пожаром хлыстовщины с половины XVII века и скопчества в XVIII веке и захватила некоторые русские монастыри. Вследствие всего этого получилась в учительной деятельности нашего монашества с конца XVI до конца XVIII века полоса упадка, преодоленная только новым духовным оживлением и, можно сказать, возрождением его в XIX веке. Тогда как бы заново родилось, не столько для простого верующего народа, но особенно для русских культурных классов, так называемое "старчество", в исторической раме какового и выступает светлый учительный старец Серафим. Как это случилось?

Русская Церковь - верная дочь восточного греческого православия. Русское благочестие горячо полюбило принятые от греков святоотеческие заветы, оживило и украсило их в духе своего национального темперамента. Но не дерзало вносить ни единой своей новой богословской мысли, никаких новых установлений. Через славянскую Болгарию и в особенности через Святую Гору Афон русское благочестие питалось традицией греческой.

В Византии после появления так называемых ареопагитских писаний (конца VI в.) медленно, но с возрастающей мощью и упорством развивается мистическое монашеское богословие. В Х веке оно представлено выдающимся творцом-писателем, св. Симеоном Новым Богословом, а к началу XIV века через св. Григория Синаита передается в руки гиганта эллинской богословской метафизики, св. Григория Паламы, митрополита Фессалоникского, и становится громко известным и прорекаемым не только на Востоке, но и на схоластическом Западе под именем "исихиазма". "Исихия - молчание, тишина", то есть духовная сосредоточенность в молитве, созерцаниях, мистических переживаниях и откровениях. Исихиазм соборно канонизован восточной Церковью, и в знамение этого св. Григорию Паламе посвящена 2-я неделя Великого Поста. Вскоре, в XV веке Флорентийская уния греков с латинянами (1439 г.) и затем падение Константинополя (1453 г.) ослабили, почти прервали связь русской Церкви с греческой. Но до этого момента вся указанная линия развития греческого аскетического богословия естественно имела отражения и в настроениях и идеологии русского монашества.

Неметафизические по природе славянские головы русских иноков, конечно, далеки были от изощренных теорем Симеона Нового Богослова и Григория Паламы и потому в первый период в Печерском монастыре проявляли свою ревность главным образом в жестоких подвигах физической аскезы. Но с XIV века уже вся Болгария и Афон полны были увлечениями исихиазмом и среди славянского монашества. Святитель Московский Алексий и любимый им игумен Троицкий преподобный Сергий были сторонниками этого исихастического настроения. Ему покровительствовал и митрополит Киприан, как греко-болгарин. Но уже определенную исихастическую доктрину под именем "умного делания" в конце XV века в московские пределы принес с Афона и насадил преподобный Нил Сорский. Заволжская, "нестяжательская" точка зрения на все текущие вопросы тогдашней русской церковной жизни корнем своим имеет эту византийскую доктрину и практику. Она с падением Византии и почти истреблением там монашества захирела, из реки превратилась в едва журчащий по афонским ущельям ручеек и на своей родине. А у нас это совпало со Смутой, прервавшей совсем более слабую, ибо заимствованную, традицию, пока она же, эта самая греческая традиция, не воскрешена была в XVIII веке. Тут оправдалась русская пословица "нет худа без добра", или "не бывать бы счастью, да несчастье помогло". Несчастье в виде собственного государственного гонения на монашество. Разумеются те утеснения жизни монашеской по ее организационной и материальной стороне, которые введены эыли Петром I и его преемниками, вплоть до окончательной конфискации в 1764 году Екатериной II всех земельных церковно-монастырских имуществ с полной ликвидацией многих монастырей. Произошла временная эмиграция монашества с севера России в Малороссию, где секуляризация была отсрочена на 14 лет. Но от наступившей и здесь в 1778 году секуляризации твердому в своих обетах монашеству пришлось отступать за кордон, в придунайскую, еще тогда церковнославянскую по Зогослужебному языку Молдавию и на Святую Гору. В это время у монашества нашелся сильный духовный вождь, сын полтавского священника, впоследствии игумен Паисий, прозванный Величковским. На Афоне он воспринял древнюю исиастическую традицию, перевел и составил из цитат греческих аскетических писателей целую энциклопедию библиотеку аскетического любомудрия, известную под именем "Добротолюбия" (греч. "Филокалия"), и воспитал около себя целую дружину учеников и последователей этого учения об умной молитве и молитве Иисусовой, под руководством старцев. Ученики Паисия сами стали возвращаться на родину с этим драгоценным духовным капиталом, отчасти их прямо приглашали и выписывали мудрые игумены российских монастырей и архипастыри, как митрополит Санкт-Петербургский Гавриил (Петров) - "муж резонабельный", по характеристике Екатерины II. Валаамская обитель вскоре сама прославилась как рассадница искусных духовников, водителей совести - старцев. Но особенно прославилась системой старчества калужская Оптина Пустынь. Все среднерусские (курские, тамбовские, воронежские) обители пронизаны были монашеским движением, распространявшим "Добротолюбие" и "старчество". В этом потоке чистого монашеского возрождения и очутился курянин Прохор Мошнин - будущее светило русского старчества с его настольной книгой - "Добротолюбием".

Итак, дар святости у преподобного Серафима от Господа и благодати Его, всем подаваемой. Достижения преподобного - от его героического подвига. А наука духовная и помощь учительная - от той живительной реки аскетического возрождения, по которой он возжелал повести свою жизненную ладью. Река эта - духовно-аристократическая, святоотеческая, православно-эллинская. Западный учено-богословский мир с любопытством приникает к изучению этой непонятной ему утонченной восточно-церковной традиции. Протестантов слепит их позитивизм, латинян - рационализм Фомы Аквинского. Но и те и другие уже начали чувствовать метафизическую мощь этой традиции и с раздражением и завистью предвидят неизбежность для них - признать ее смысл, хотя бы и не для своей религиозной жизни.

1938








МИХАИЛ ЛОДЫЖЕНСКИЙ


СЕРАФИМ САРОВСКИЙ

И ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ


Характерное отличие мистики Франциска от мистики Серафима мы видим еще в разном отношении того и другого подвижника собственно к Христу. По сравнению с Серафимом, который в сердце своем ощущал духовную силу Христову и принимал Христа внутрь себя, Франциск в представлении о Христе воспринимал прежде всего впечатление от земной жизни Христа, был поглощаем Его внешним страдальческим образом. Впечатление это на Франциска шло как бы извне, и Франциск стремился всеми силами своей души подражать Христу. Для него Христос был внешним объектом, и исходя от образа Христа и Его страданий и развивалась мистика Франциска.

Надо сказать, что это подражание Христу доходило у Франциска до прямой копировки им жизни Спасителя. Так, например, когда у Франциска в начале его деятельности собралось до семи учеников, он, подобно Спасителю, пославшему своих апостолов на проповедь, - послал на проповедь и своих апостолов, причем дал им почти те же наставления, говоря: "Идите же по два по разным областям земли, проповедуя мир людям и покаяние ради отпущения грехов". Спаситель, как известно из Евангелия, "призвав двенадцать, начал посылать их по два... они пошли и проповедовали покаяние".

Затем интересен еще следующий факт прямой копировки Христа Франциском. Незадолго до своей смерти Франциск в своем увлечении, где только можно повторять Спасителя, - воспроизвел пред своими учениками даже нечто подобное самой великой Тайной вечери. Перед смертью он велел принести хлеб, благословил его, приказал разломить и каждому из стоявших тут учеников дал по кусочку. "Он вспомнил, - говорит житие Франциска, - ту священную трапезу, которую Господь отпраздновал со Своими учениками в последний раз".

Ни на что подобное Серафим Саровский, по своему величайшему смирению, не решался.

Различие между Франциском и Серафимом мы видим в необыкновенной восторженности Франциска и идеализации им самого подвига, которому он предавался. Эта восторженность контрастирует с той простотой, с которой Серафим совершал работу над собою, хотя внутреннее горение духа Серафима и его подвиги были сильными и глубокими.

Простота чувства и непоказная работа Серафима над собою ярко сказались в его подвиге тысячедневного стояния на камне, когда он в борьбе со своими страстями взывал к Богу: "Боже, милостив буди мне грешному".

В параллель с этим покаянием Серафима, приведем образчик того, как каялся в своих грехах Франциск.

Случилось однажды так, что Франциск по болезни отступил от установленных правил строгого поста. Такое отступление от устава томило совесть подвижника. Он решил покаяться и наказать себя. Покаяние это Франциск выразил следующим образом. Хроника говорит, что "он велел собрать народ на улице в Ассизи для проповеди. Окончив проповедь, он сказал народу, чтобы никто не расходился до его возвращения, сам же вошел в собор со многими братьями и Петром де Катани и сказал Петру, чтобы он по обету послушания и без противоречия исполнил то, что он ему скажет. Тот ответил, что не может и не должен пожелать или сделать чего-либо против его воли, ни с ним, ни с самим собою. Тогда Франциск снял с себя кафтан и приказал Петру обвязать его шею веревкой и повлечь его полуобнаженного в народ до самого места, откуда он проповедовал. Другому же брату Франциск приказал наполнить чашу золою и, поднявшись на возвышение, с которого он проповедовал, сыпать ему эту золу на голову. Тот, однако, не послушался его, так как был слишком огорчен этим приказанием из сострадания и преданности Франциску. Брат же Петр, взяв в руки веревку, потащил за собою Франциска, как тот ему велел. Сам он при этом горько плакал, и другие братья обливались слезами от жалости и скорби. Когда Франциск таким образом был привлечен полуобнаженный перед народом к месту, откуда он проповедовал, он сказал: "Вы и все, кто по моему примеру покинул мир и ведет образ жизни братьев, считаете меня святым человеком, но перед Господом и вами я каюсь, что во время этой моей болезни я ел мясо и вареный на мясе навар".

Грех Франциска, конечно, не был так велик и едва ли заслуживал той драматической формы покаяния, в какую облек свое раскаяние Франциск, но такая уже была общая черта религиозности Франциска. Он стремился идеализировать все, что надлежало исполнять подвижнику, стремился идеализировать и самый подвиг покаяния.

Идеализация Франциском христианских подвигов замечается и по отношению к подвигу милосердия. Видно это из того, как Франциск относился к нищим. В глазах Франциска нищие были существами весьма высоко стоящими сравнительно с другими людьми. По воззрениям католического святого, нищий являлся носителем священной миссии, будучи образом странствующего бедного Христа. Поэтому в своих наставлениях Франциск даже обязывает своих учеников просить милостыню.

Что касается Серафима Саровского, то он, относясь к нищим с христианскою любовью, самого нищенства не возвеличивал в подвиг подражания Христу. В поучениях своих он просто говорил, что "должно быть милостиву к убогим и странным - о сем много пеклись великие светильники и отцы церкви", и нигде в его указаниях нет намека на требование от монахов, чтобы они ходили просить милостыню.

Наконец, идеализированная восторженность Франциска в особенности сказывалась при воспоминаниях его о земных страданиях Христа. В житиях Франциска говорится, что "опьяненный любовью и состраданием ко Христу, блаженный Франциск иногда поднимал кусок дерева с земли и, взяв его в левую руку, правою водил по нем на манер смычка по скрипке, припевая французскую песнь о Господе Иисусе Христе". Оканчивалось это песнопение слезами жалости о страданиях Христа и усиленными вздохами, и Франциск, впадая в забытье, останавливал глаза на небе...

Были у Франциска и общие черты с Серафимом как в их характерах, так и в их религиозности. Последнее объясняется тем, что оба они были горячими христианами, оба стремились к добру, оба были искренними подвижниками. Об этой общности их черт мы скажем также несколько слов, что необходимо для возможно точной характеристики того и другого святого.

Прежде всего следует указать на то, что у обоих святых замечается следующая общая черта: это - их жизнерадостность. По свидетельству всех, знавших Серафима Саровского, духовная радость проникала Серафима настолько, что его никогда не видали печальным или унывающим, и это радостное настроение духа он старался передавать и другим.

То же самое мы видим и в Франциске. Исследователь жизни Франциска В. Герье в своей книге о святом пишет, что "присущая Франциску жизнерадостность, которая била ключом в его юности, не оставляла его, преобразившись духовно, и среди самого тяжкого монашеского подвижничества". Хроника говорит, что "о том в особенности всегда и старался Франциск, чтобы вне часов молитвы и богослужения всегда проявлять внешним видом и внутренне испытывать радость. То же самое он и в братьях чрезвычайно любил, а за проявленную печаль и скорбь часто корил".

Засим, как Серафим, так и Франциск весьма сурово относились к своему физическому телу, подвергая себя лишениям и тяжестям всякого рода. Не говоря уже о строгих постах, Франциск вообще не щадил своего здоровья. "Хотя, - рассказывает один из его товарищей, - Франциск многие годы страдал болезнями, но он был так благочестив и усерден к молитве и богослужению, что, когда молился или читал канонические часы, никогда не прислонялся к стене, а стоял прямо и с открытою головою". Франциск называл свое тело очень характерным названием: он именовал его братом ослом, которого нужно обременять тяжелой ношей, плохо кормить и часто бить бичом. Близко к этому поступал и Серафим Саровский: так, например, его всегда видели с сумою на плечах, где лежало Евангелие и груз из камней и песка для умерщвления своей плоти.

Оба они, и Серафим, и Франциск, одинаково строго относились к исполнению необходимых христианских таинств. Так, св. Серафим, когда у него заболели ноги, почему он не мог уже ходить из своей пустыни в церковь для причащения Св. Тайн, принужден был по этому случаю оставить даже дорогую для себя пустынь и перебраться опять в монастырь, где устроил себе пустынножительство в своей келье. То же строгое отношение к исполнению таинства причащения мы видим и у Франциска. В. Герье говорит, что, как ни дорожил Франциск одиночеством и уединенной молитвой, он не менее дорожил богослужением и реальными проявлениями связи человека с Божеством в таинстве причащения. Франциск поэтому был счастлив, пишет Герье, когда ему удалось выпросить у монахов бенедиктинского монастыря на горе Субазио право пользоваться их часовней и поселиться около нее.

Подобно Серафиму, Франциск относился весьма строго и к подвигам отречения своей воли (послушания) и к подвигу целомудрия. В своих наставлениях он требовал от братьев немедленного послушания. "Дорогие братья, - говорил он, - исполняйте приказание по первому слову и не дожидайтесь, чтобы его повторили, не допускайте мысли, что приказанное вам невозможно исполнить, ибо, если бы я вам приказал что-нибудь сверх ваших сил, святое послушание не окажется бессильным". Точно так же Франциск не менее чем все подвижники Востока ценил чистоту целомудрия. Наконец, и подвигу молитвы Франциск предавался с неменьшим усердием, чем Серафим.

Общие черты у Серафима и Франциска замечаются даже в некоторых менее существенных деталях их жизни. Таким, например, почти одинаковым у обоих святых, характером проявлений души их было отношение к животным. Самовидцы не раз говорили о том, как Серафим обходился с животными и, между прочим, как он обращался с медведем, который иногда жаловал к нему в гости.

Подобное же отношение вообще к животным проявлял и Франциск. Правда, в Италии в местности, где он жил, не было медведей, которых делал кроткими св. Серафим, но зато там было много других Божиих созданий, с коими Франциск умел жить трогательною общею жизнью. Франциск относился к животным с таким же состраданием и любовью, как и к людям, считая их младшими братьями человека.

Здесь кстати интересно будет упомянуть об изречении одного русского подвижника XVI века, св. Нила Сорского - изречении, относящемся к подобному изнурению своего тела, которому подвергал себя Серафим. Нил Сорский в оставленных им наставлениях, между прочим, говорит, что кто имеет здоровье и крепкое тело, тому нужно утомлять его, как и чем только можно, да избавится от страстей и да будет оно Благодатью Христовой - покорное духу, и призывал их вместе с человеком служить Творцу. Однажды Франциску принесли зайчика, пойманного в сети, говорит хроника; зверек сейчас же спрятался к нему за пазуху. Франциск выпустил его на волю, и зайчик следовал за ним шаг за шагом, как собака, до соседнего леса.

Кузнечик, стрекотавший на фиговом дереве близ его кельи, откликался на его зов и сходил к нему на руку. "Пой, брат мой, - говорил святой, - хвали Господа своим радостным криком".

Изданные, почерпнутые нами в жизнеописаниях Франциска и Серафима, весьма существенными для нашего исследования представляются сообщения собственно о чудесных проявлениях духовного сверхсознания того и другого святого.

Выясним возможно точнее эту сторону их духовной жизни:

1) Если сравнить видение Серафимом Сына Человеческого во славе с видением Франциска на горе Альверна (стигматизация), то первое видение производит впечатление необыкновенно величественного чисто духовного видения, чего нельзя сказать о видении св. Франциска, - о видении, потемненном его собственным воображением и чувственностью. При этом следует заметить, что таково было сверхсознание Франциска в конце его жизни. Описанное видение на горе Альверна было той высшей степенью мистического восприятия, которого Франциск достиг перед своей смертью.

2) Между тем у того же Франциска, в его юные годы, когда он еще не прославил себя своим апостольством (когда духовность его не была потемнена сознанием своих великих дел) - у него были еще случаи откровения вне какой-либо искусственной экзальтации, ибо по природе своей Франциск был глубоко мистичен и у него к тому же было гениальное на добро сердце. Вспомним хотя бы его видение в Сполето или откровение на улице в Ассизи ночью, которое преобразило его из легкомысленного юноши в горячего подвижника, но тогда Франциск был совсем другим человеком; он еще не считал себя тогда большим светом (grande lumiere), как он себя называл потом на горе Альверна.

3) Что касается Серафима Саровского, то у него, наоборот, духовное его сверхсознание прогрессировало к концу его жизни в своем развитии. Известно, что в последние годы Серафима на него находили восприятия чрезвычайной духовной силы, а также экстазы прямого общения с Божеством. Вспомним о просветлении Серафима во время его разговора с помещиком Мотовиловым и об экстазе Серафима во время его беседы с Саровским иноком Иоанном; причем лицо Серафима озарилось необыкновенным светом. Состояние этого последнего экстаза Серафим не мог даже выразить своими словами. Об этом экстазе Серафима мы будем более подробно судить по тем данным, которые нам оставил о подобных экстазах другой мистик Восточной церкви, Симеон Новый Богослов.

4) Наконец, Серафим Саровский обладал высокою степенью прозорливости. Сердца людей, с которыми он встречался, были для него раскрытою книгою. Эта прозорливость явилась как результат его духовного просветления. В материалах же о жизни Франциска нигде не упоминается о том, чтобы он когда-нибудь проявил подобную способность.

В общем же, на основании данных исследования, можно прийти к несомненному заключению, что мистика Франциска по сравнению с мистикою Серафима представляется далеко не совершенною.

Если это так, то почему же Франциск не стяжал себе Духа Святого Божьего равной степени с Серафимом Саровским?

Читатели увидят далее, что это может быть выяснено при ближайшем изучении психологии того и другого святого; они увидят, что вопрос этот разрешим на основании тех данных, которые мы имеем из биографий святых, если мы сопоставим между собою некоторые наиболее яркие факты и самые воззрения подвижников и осветим их с точки зрения философии подвижников Восточной церкви - философии, с которой мы познакомились по Добротолюбию.

Вопрос этот разрешается, как мы увидим, в связи с характером смирения того и другого святого.

Итак, прежде всего выясним, в чем собственно заключалось отличие в их смирении?

Выше мы привели один интересный эпизод из жизни Франциска, когда он перед своей смертью, в своем увлечении подражать Христу, принял перед своими учениками роль как бы самого Христа, а именно, он воспроизвел сцену великой Тайной вечери, раздав преломленный хлеб собравшимся к его смертному одру ученикам. Указывая на этот факт, мы тогда заметили, что ничего подобного св. Серафим, по своему глубочайшему смирению, не проявлял.

Франциск в этой сцене, совершившейся пред его смертью, уподобил себя в глазах своих учеников как бы самому Спасителю мира. Пройдя свой подвижнический путь апостольства и создав свой могущественный францисканский орден, обновивший католичество, Франциск в конце дней своих почувствовал себя осуществившим великую миссию к спасению людей; поэтому, сознавая себя свершившим свое дело учительства, он в вышеописанной символической форме, скопированной с Тайной вечери, выразил своим ученикам, или вернее своим апостолам, свой завет их нерушимому братству и свое напутствие на их дальнейшее служение. Внутреннее смирение Франциска такому его самосознанию не препятствовало.

А между тем это же смирение Франциска, как мы знаем, повело однажды к тому, что Франциск полуобнаженный, с веревкою на шее, каялся на площади в Ассизи перед собравшимся народом.

Как согласить все это, как понять это смирение Франциска?

Многое для нас раскроется, если мы с проявлениями смирения Франциска сопоставим смирение Серафима Саровского, у которого смирение было эмоцией, глубоко проникавшей душу его, эмоцией никогда не прекращающейся. Можно себе представить эту страшную силу смирения Серафима уже потому, что он 1000 дней, стоя на камне, непрестанно взывал: "Боже, милостив буди мне грешному".

Хотя Франциск, как мы знаем из его биографии, также много работал над собою, хотя он нередко высказывался о необходимости смирения и давал братьям францисканцам полезные в этом отношении поучения, но сам он за всю свою жизнь делеко не выработал в себе глубокого Серафимовского смирения, с которым мы познакомились из жизнеописания русского святого. Смирение Франциска находило на него лишь единичными порывами, хотя и весьма сильными, находило порывами, не избавленными от утрировки и даже, можно сказать, театральности. Это смирение Франциска не сделалось неотделимым от него свойством его природы. В натуру Франциска врывались часто совсем другие настроения. Так, из биографии Франциска мы узнаем и про такие речи Франциска к своим ученикам: "Я не сознаю за собою никакого прегрешения, которое не искупил бы исповедью и покаянием. Ибо Господь по милосердию своему предоставил мне дар ясно узнавать на молитве, в чем я Ему был угоден или не угоден". Слова эти, конечно, уже далеки от настоящего смирения. Они напоминают, скорее, речь того довольного собою добродетельного человека (фарисея), который, попритче Великого Учителя, стоял в храме впереди мытаря, взывавшего в глубоком смирении к Богу: "Боже, милостив буди мне грешному". Эти слова Франциска, сказанные в сознании, что он искупил свои грехи и угоден Богу, совершенно не отвечают тому, что требуют от смиренного человека подвижники Добротолюбия, по следам коих шел Серафим Саровский. Так, Исаак Сириянин говорит: "Истинные праведники всегда помышляют сами в себе, что недостойны они Бога. А что истинные они праведники, дознается сие из того, что признают себя окаянными и недостойными попечения Божия и исповедуют сие тайно и явно и умудряются на сие Духом Святым, чтобы не остаться без подобающей им заботливости и трудничества, пока они в этой жизни". В этом же смысле высказывается и ближайший к нам по времени подвижник Православной церкви святитель Феофан Затворник, он говорит: "Господь того только принимает, кто приходит к нему в чувстве грешности. От того же, кто приходит к Нему в чувстве праведности, Он отвращается. (Собрание писем святителя Феофана. Выпуск II, письмо 261, стр. 103.)

Надо вместе с тем сказать, что эмоциональные движения Франциска к смирению, подобные тому порыву раскаяния на площади в Ассизи, о котором мы говорили выше, были явлениями вообще редкими. Обыкновенно смирение Франциска проявлялось не как эмоция, а как мысленное сознание своих слабых сил по сравнению с тем, что представляет собою Божественная сила Христа. Как Франциск ни увлекался в своей имитации Христу, как он ни сознавал себя самого великим апостолом любви, посланным в мир для спасения людей, он все-таки не терял сознания своей малой величины перед беспредельной силой Божества. Такое сознание Франциска и было его смирением,оно ясно сказалось в описанном нами в предыдущей главе первом видении Франциска на горе Альверна, когда перед Франциском явились, как сказано в хронике, "два больших света" - один, в котором он узнал Создателя, и другой, в котором он узнал себя. И в то время, как Франциск, видя это, молился словами: "Господи! что я пред Тобою? Что значу я в сравнении с силою Твоею, ничтожный червь земли, ничтожный Твой служитель?" - в это время Франциск, по его собственному признанию, был погружен в созерцание, в коем видел бесконечную глубину Божественного милосердия и печальную бездну своего ничтожества.

Итак, Франциск, сравнивая себя мысленно с Божеством, сознавал свое несовершенство и ничтожество, и это было его смирением.

Не таково было смирение Серафима Саровского; оно было не столько мысленным сознанием своего греха, сколько постоянной эмоцией, и притом эмоцией весьма глубоко чувствуемой. В поучениях Серафима, как словесных, так и письменных, нигде не говорится, чтобы он сопоставлял себя с Божеством и мысленно давал себе должную оценку. Смирение свое он носил всегда в своем сердце без каких-либо подобных сопоставлений.

Вместо этих сопоставлений он непрестанно отдавался только одному эмоциональному движению: чувству своего греха (несовершенства) и сокрушению сердечному об этом грехе. "Гоподи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня, грешного", была его непрестанная молитва, возносимая им Богу.

В результате всего вышесказанного, если, по сравнению с смирением Серафима Саровского, судить о смирении Франциска, исходя из тех требований, которые ставили смиренным инокам подвижники Добротолюбия, - то смирение католического святого является пред нами не как чистый идеал христианского смирения. К смирению Франциска примешивалась и немалая доза сознания своей праведности, сознания своей угодности Богу, а это уже затемняло путь Франциска. К данному состоянию Франциска можно применить полные глубокого анализа слова графа Толстого, которые он в одном месте своего рассказа "Отец Сергий" высказал об аналогичной с Франциском стадии душевного состояния отца Сергия: "Он (подвижник Сергий) думал, - говорит Толстой, - о том, что он был светильник горящий, и чем больше он чувствовал это, тем больше он чувствовал ослабление, потухание божественного света истины, горящего в нем". Так и у Франциска, его сознание, что он тоже "свет", что он угоден Богу и проч., было тем тормозом, который препятствовал ему достигнуть высших ступеней духовных состояний, осенявших, как мы знаем, св. Серафима Саровского. Отец восточной мистики, св. Антоний Великий, твердо говорит, что если в человеке не будет крайнего смирения, смирения всем сердцем, всею душою и телом, то он Царства Божия не наследит. Это утверждение св. Антония объясняется тем, что только глубокое смирение может искоренить в человеке злую ментальную силу, заключающуюся в самоутверждении и самоуслаждении человека, считающего себя праведником, и что только такое смирение, вошедшее в плоть и кровь подвижника, может, по смыслу учения восточных подвижников, спасти его от навязчивых ассоциаций горделивой человеческой мысли.

Смирение есть та существенная сила, которая обуздывает малый разум с его ментальными страстями, создавая в душе человека почву для беспрепятственного развития большого разума и для возведения человека на высшие ступени созерцательной жизни. Сошлемся в этом отношении еще на авторитетное слово подвижника Добротолюбия св. Исаака Сириянина. Он утверждает, что только "смиренномудрый - есть источник тайн нового века".

После всего вышеизложенного, после того, как мы выяснили разницу в смирении Франциска Ассизского и Серафима Саровского, а также после того, как нами выяснено, почему отсутствие настоящего истинного смирения затемняет путь подвижника в достижении им высшего духовного сверхсознания - является еще другой вопрос о том, какие причины помешали Франциску идти по верному пути для достижения истинного смирения, для достижения этой эмоции в ее чистой форме, чего достиг Серафим Саровский. Ведь у Франциска, как мы в этом убедились, было гениальное на добро сердце. Почему же оно не вывело его на настоящую дорогу, на ту дорогу, о которой говорил еще подвижник IV века, св. Антоний Великий, в своем изречении, что "если в человеке не будет крайнего смирения всем сердцем, всею душою и телом, то он Царства Божия не наследит".

Главную и основную причину, затемнявшую означенный подвижнический путь Франциска, мы видим в коренных условиях католической церкви, в которых вырос и воспитался Франциск. В эпоху Франциска истинного смирения в католической церкви совсем не было. Если и было тогда у духовенства этой церкви так называемое смирение, то только лишь показное или вообще далеко отступавшее от того идеала, о котором говорил св. Антоний. Да, наконец, по условиям того времени и по условиям самой католической церкви, оно даже и не могло создаться у католиков, это истинное смирение. Сам наместник Христа на земле со своими притязаниями на власть не только духовную, но и политическую, был представителем не смирения, а духовной гордости, ибо большей духовной гордости, чем убеждение в своей непогрешности, нельзя себе и представить. Отрава эта, заразившая католический мир, не могла не отозваться и на Франциске. При всем кажущемся своем смирении, Франциск так же, как и сам папа, болел недугом духовной гордости.

Особенно ярко это сказалось в прощальных предсмертных словах его, с которыми он обратился к францисканцам: "Вот Бог меня призывает, - сказал умирающий, - и я прощаю всем моим братьям, как присутствующим, так и отсутствующим, их обиды и их заблуждения и отпускаю им грехи их, насколько это во власти моей". Судя по этим словам, Франциск в предмертные свои минуты почувствовал себя в силах, как и сам папа, отпускать грехи. И, конечно, скажем мы, если Франциск так говорил, если он сознавал себя вправе совершать все это, то только лишь при убеждении в своей святости, в каковом сознании он и прощался с земною своею жизнью.

Не так умирали восточные подвижники. Насколько мы изучили Четьи-Минеи, ни один из них не позволил себе присвоить право на подобное отпущение грехов своим ближним. Все они, наоборот, умирали в сознании своего несовершенства и в надежде на прощение милосердным Господом их собственных грехов. Так, например, в контраст с вышепреведенными предсмертными словами Франциска приведем здесь в виде образца, с какими словами умер Фиваидский подвижник V века Сысой Великий. Окруженный в момент своей смерти братиею в ту минуту, когда он как бы беседовал (говорит хроника) с невидимыми лицами, Сысой на вопрос братии: "Отче, скажи нам, с кем ты ведешь беседу?" - отвечал: "Это ангелы пришли взять меня, но я молюсь им, чтобы они оставили меня на короткое время, чтобы покаяться". Когда же на это братия, зная, что Сысой совершен в добродетелях, возразила ему: "Тебе нет нужды в покаянии, отче", - то Сысой ответил так: "Поистине я не знаю, сотворил ли я хоть начало покаяния моего".

В подобном же сознании своего несовершенства умирали многие святые Восточной церкви.


1912









МИХАИЛ МЕНЬШИКОВ


ЛЕВ И СЕРАФИМ


Погребение Льва XII совпало с открытием мощей св.Серафима Саровского. Около останков "святейшего" и святого западный и восточный христианский мир еще раз задумываются о судьбе человеческой, о вечных задачах нашего суетного и скорбного, - но если захотим - величественного и блаженного бытия.

Запад и Восток как будто разошлись в определении святости. Запад взял живого священника, облек его в белоснежные ризы, окружил его царственным поклонением, возвел на единственный "всемирный" престол, возложил на него тройную, сверхчеловеческую корону, дал в руки ключи от царства небесного, нарек святейшим и непогрешимым... И все же в конце концов получилась фикция, действительная лишь пока верующие немножко лицемерят. Ведь в сущности никто из католиков, кроме людей темных, не верит серьезно ни в престол папы, ни в тиару, ни в ключи, ни в непогрешимость почтенного старца, по рождению - бедного тосканского дворянина, каких сколько угодно. Восток христианский наоборот - ровно ничего не дал своему святому при его жизни. Купеческий сын, каких тоже сколько угодно, он сам почувствовал с ранних лет равнодушие к миру, где величие измеряется титулами и коронами. Их ему, правда, не предлагали, но он отказался и от того малого, что доступно многим: от возможности богатства, известности, влияния, от радостей семьи и общества. Наш святой от всего отказался по правилу: "отдай все и ты получишь все". Он отказался (в монашестве) от своей воли. Он пренебрег цивилизацией и ушел в пустыню, в состояние первобытное. Как отважный исследователь, что стремится к северному полюсу, наш святой шел на поиски великой цели и тоже к некоей неподвижной точке, вокруг которой вращается ось мира. Он шел вперед, но в сущности он возвращался. От задавленного суетой и ложью человеческого общества он возвращался к состоянию естественному, вечному, стихийно-чистому, к состоянию той святости, в которой, по представлению церкви, мы все рождаемся.

Пути "святейшего" и святого были совсем различны. И вот в то самое время, как Лев умер, и умер окончательно, Серафим вновь родился и уже навеки. Бесплотный образ святого в огромном мире верующих сделался более реальным, чем был кавалер высшего английского ордена - как он все это бросил и удалился в горы, буквально как некогда царевич Сидхартха. Там он прожил сорок лет в глубоком погружении в безмолвие природы, в тишину собственной души, в претворение всей прежней жизни в одно какое-то высшее сознание, в высшую мудрость.

Все великие отшельники, подобно Будде, пройдя аскетизм, оставляют его. Рожденные благородными, они без большого труда достигают состояния, когда плоть уже обуздана, когда приобретено навсегда ясное, блаженное господство духа. Зачем изнурять плоть столь скромную, нетребовательную, как у святых, - плоть, которой уже ничего не хочется, которой достаточно горсти риса и чашки воды, чтобы поддерживать бытие? Иное дело, если плоть доведена до состояния зверя, и если этот жадный зверь раздражен и раздирается похотями. Я склонен думать, что борьба с таким "зверем" редко оканчивается победой и, может быть, никогда не оканчивается победой полной. Продолжительный аскетизм в этом случае имеет свой смысл. Но подобно тому, как бывает дух глубоко падший, бывает и плоть святая. Тело святого - будто только что сотворенное Богом, уравновешенное, мирное тело, всецело подчиненное духу. Никаких стремлений, никаких пристрастий, - нет ничего такого, от чего было бы трудно отказаться тотчас, как только потребует этого высшее сознание. Такая кроткая "святая плоть" есть олицетворенное здоровье. Оно дается в награду праведникам и, кажется, только им одним. У отшельника - нора в горе и кусок хлеба в день, и старик живет до 80, до 100 лет, не зная, что такое доктора и лекарства. Величественный дух, распустившийся как крона над стволом пальмы, кажется, совсем забывает об этом засохшем стволе жизни, предоставляет ему как-нибудь вытягивать из пустынной почвы немного питания, и последнего всегда оказывается достаточно.

Нет сомнения, что внешний подвиг святых главным образом состоит в подготовлении плоти к новому состоянию духа, "укрощении плоти". Но что такое - это укрощение? Как пловец заботливо осматривает челн свой и заделывает щели, так и человек, стремящийся к святости. Ему действительно нужно особое, укрепленное тело. Укрепленное не гимнастикой, которая сводится к потере органического равновесия, к нарастанию грубых тканей за счет более нежных, - а способом более естественным - воздержанием. Это тоже, если хотите, гимнастика, только через дух. Разросшиеся органы упражняются в неделании и непитании, пока не атрофируются до своей естественной формы. Как задача скульптора - отнять у мраморной глыбы все лишнее, чтоб обнаружить прекрасное изваяние, так и у подвижника: он постепенно снимает с своей плоти лишний жир и мясо, пока не превращается даже физически в идеальную фигуру, - идеальную в том смысле, что в ней сохранено только необходимое.

Почитание мощей, мне кажется, коренится в этом отношении плоти к духу. Тело святых - не совсем такое же, что наше, физиологически не такое. Это все равно, как настроенный инструмент не то же самое, что расстроенный. Весь строй святого тела уравновешен и подчинен основному тону - служению мысли. Раз нет страстей, хотений, излишеств, раз приход и расход тела сведены к минимуму - такое тело не может быть совсем таким же, каковы тела, например, пьяниц, обжор, азартных спортсменов или праздных лентяев. Облагороженная плоть, как материальный корень духа, достойна быть предметом поклонения как все совершенное, чего мы хотели бы достичь в себе. Древние поклонялись прекрасным статуям: это были языческие мощи, только мраморные, напоминавшие о богоподобных людях. Я не берусь судить с богословской точки зрения, но мне кажется, что аскетизм праведников есть прежде всего возвращение тела к первородной невинности и чистоте. Результатом этого возвращения само собой является первородное здоровье. Не "убиение" плоти, а убиение только ее уродства и болезней, не истязание, а возвращение к окончательному блаженству - вот цель истинного аскетизма. Мне кажется, что это так, доказывает прекрасное физическое самочувствие людей праведных. Я знаю, что хворают и прекрасные люди, но болезнь у них признак какого-нибудь греха, личного или родового. Болезнь, как уродство или безобразие, свидетельствует о некотором поражении духа: духу безупречному подобает совершенное воплощение. Праведники, сколько от них зависит, возвращают себя к свежести ранних лет. Как младенцы, не знающие ни плотской любви, ни опьянений, ни наркозов, ни пресыщенья, праведники чувствуют себя легко и ясно. Довольствуясь ничтожным, они достигают самого значительного. Как младенцы, они не замечают своего тела и погружены исключительно в работу духа. Кто знает, может быть, их святость есть уже новое, в этой жизни начавшееся младенчество, как бы второй расцвет за то же лето возраста. Но так как при этом они не теряют накопленного сознания, то их второе детство освещается всем опытом долгой жизни. Они и дети, и мудрецы вместе. Именно о таких сказано, что им доступно царство Божие.

Что же является окончательным разумом этого блаженного состояния? - Любовь ко всему.



СТАРЫЕ СВЕРХЧЕЛОВЕКИ

Все святые оканчивают горячим состраданием к миру и страстною любовью к нему. Как Будда, они начинают учить о милосердии, о снисхождении, о внимании к несчастным, о Вечном Отце, призывающем к служению жизни. Они учат о мире, согласии, раскаянии, кроткости, о счастье любящих. О многом хорошем, что нами мгновенно постигается как хорошее, говорят они - и чудо в том, что мы верим им. Казалось бы, все те же слова повторяют они из века в век, те же поучения, что говорят и лицемеры, но в устах лицемеров великие слова делаются малыми, огонь их гаснет. Чудесный это дар - возбуждать веру! Его тайна в том, чтобы самому иметь веру. Весь подвиг праведности - в воспитании в себе веры до степени неодолимой заразительности ее для других. Освящает только святое.

Великая историческая роль святых - освящать народ, делать счастье его благородным. Вы согласитесь, что нет на земле большей радости, как быть вблизи хороших людей. Я не знаю, встречал ли я живых святых, но вероятно встречал, потому что некоторые люди причинили мне неизъяснимо сладкое волнение - просто своим близким присутствием, немногими сказанными словами, с которыми я даже не всегда соглашался. Насколько оскорбляет, когда ближний ваш выказывает несуществующее превосходство, настолько восхищает заслуженное. Перед вами некто лучший - и вы счастливы лучшим счастьем, какое возможно. Один очень известный писатель говорил мне о другом великом писателе: "Уезжая от него, я чувствую, что точно взял нравственную ванну. Я чувствую себя растроганным и освеженным, как бы на время переродившимся". И это воистину так. Понятно, почему выше земных авторитетов народ ставит угодников Божиих. Они представляют собою единственную истинную аристократию, ему понятную. О "Бархатной Книге" крестьяне не слыхали, "Четьи-Минеи" же все чтят, и все знают, "в гербе" какого мученика полагается усекновение мечом или крестное распятие, костер, виселица...

В старые годы, когда аристократия была живой действительностью, народные классы имели источник счастья верить, что есть живые лучшие люди и вот они. Может быть, эта вера была слепая и часто ложная, но даже ложная вера в лучшее поднимает дух. Старинная аристократия в большинстве была сама виновата в потере уважения к ней народа. Так немного нужно, чтобы простые люди искренно и нелицемерно признали в вас высшее существо и полюбили бы до обожания. Но это вечная драма - обманутые надежды простодушных людей. Какое часто горькое разочарование - и в каких радужных ожиданиях! Может быть, в отчаянии создать светское сословие людей безупречных народ так прилепился сердцем к своим святым. Народ чтит мертвых святых как живых, как бы веря, что истинно живое бессмертно. Вот в каком смысле кости праведника животворят. Они - вещественные доказательства возможности совершенной жизни. Одна мысль о такой возможности уже спасает.

Нужна ли аристократия народу? Да, вот такая, истинная, - она нужна и составляет самое высокое учреждение в государстве, не будучи им ни установлено, ни поддержано. В неисчислимой толпе человеческой, где нежное "лицо" человека мнется и искажается общим давлением, где элемент порабощен массе, необходимо, чтобы был передан глазам всех живой образец неизмятого, свободного духа, живущего естественной жизнью. Не знать никаких ограничений, никаких обязательств, кроме внутренних, самих собою наложенных, это состояние более чем царственное.

Монархи связаны заботою о своей державе, их жизнь полна тревоги. Монарх считается с давлениями международными, с условиями экономическими, бытовыми. Не то праведник: единственная его забота - править одним человеком, самим собою. На буддийском востоке на монаха смотрят как на высшее существо; при встрече с ним государь сходит с коня. В самом деле, если говорить о действительно святых людях, то есть ли что-нибудь величественнее человека, отказавшегося от всего, чтобы стать богоподобным? Богоподобным, то есть по возможности свободным от всего, над всем господствующим, духовно всеобъемлющим, всесознающим, непоколебимо стойким. Даже не достижение, - даже попытка, если она искренняя, даже одна мечта достигнуть такого состояния - признак благородства.

Совсем не напрасно люди чтут великих из своей среды. Великие необходимы, как органы пересоздания общества, как совершенная форма, в которую может отлиться каждая душа в меру усилий, личных и родовых.

Как бы ни была измята жизнью ваша природа, но созерцание более прекрасной природы выпрямляет вашу, хоть на время, хоть в небольшой мере. Ни тело наше, ни дух не есть нечто окончательное. Наше истинное "я" лежит не в действительности, а в идеале. Жизнь есть бессознательный процесс приближения к этому идеалу, причем творящее начало нуждается в модели, как художник в натуре. Если есть перед глазами существо нам сродное и высшее, - наше собственное преображение идет быстрее.

Идея Ницше о "сверхчеловеке" не нова; не нов даже идеал его сверхчеловека - "смеющийся лев". Задолго до Ницше лев вошел в гербы рыцарские и государственные. Но одновременно с глубочайшей древности в человечестве живет и другой идеал - серафический, мечта которого - совершенство духа. Каждая эпоха создает свою аристократию, может быть, сообразно тайности, нам непонятной потребности. Одни века вырабатывают рыцарство, другие - монашество, третьи - философию, поэзию, науку. Часто эти аристократии живут совместно, проникаясь некоторыми элементами друг друга. Благородные органы человеческого общества, они вырабатывают отдельные добродетели - мужество, любовь, вкус, знание.

При общем одряхлении европейского общества поникли и эти древние аристократии, но их принцип остался. Как бы демократически ни складывалось общество, нет сомнения, оно должно будет выделить новые органы благородства, новое рыцарство, новое монашество, новую мудрость.

И рыцарство, и монашество, и философия, и поэзия - явления вечные. Они всегда нужны, и теперь не менее, чем в глубокую старину. Пусть исчезнет физическая война, - но никогда не прекратится, и не должна прекратиться борьба нравственная. В последней необходимо то же мужество "без страха и упрека", что и в эпоху рыцарей. Не умрет и отшельничество. Наша махрово-расцветшая цивилизация очень похожа на те роскошные века, когда явились пустынники. Обремененные суетным творчеством человеческим, утомленные условностью и ложью, люди нежной души, вроде Иоанна Дамаскина или Франциска Ассизского, и тогда бежали из мира, и теперь уходят из него, конечно, не оповещая об этом через газеты. Уходят и прямо в монастыри, и в тайное пустынножительство, и просто куда-нибудь в тишину бедной усадьбы, в уединение природы. Душа разбита. Хочется собрать ее осколки. Хочется снова сделаться ребенком, забыть все на свете и пережить радости непосредственного, наивного неведения. Этим начинают, а кончают святостью.

Рыцарь, поэт, монах, мудрец - в сущности, все это люди одной и той же героической породы. Они посылаются не для того, чтобы создавать вещи, а чтобы создавать в своем лице настоящих людей. Они потому нужны, что поддерживают в человечестве предания благородства и богоподобия. Пусть все тело общества заражено, нужно, чтобы оставалось хоть несколько свежих клеток, физически обыкновенно бесплодные, рыцари, отшельники, поэты и мудрецы представляют новые побеги человеческого рода: от них именно идет свежесть и здоровье духа. Одинокий Будда был горчичным семенем нового царства душ. От него пошли неисчислимые радостные настроения, возвышенные надежды, высокие порывы, нежные симпатии, раскаяния и блаженства.

Как обеднела бы сразу до полного разорения жизнь наша, если бы из нее выбросить все великое, что навеяно богатырскими легендами, поэзией, житиями святых. Ведь в сущности мир постольку прекрасен, поскольку мы сами влагаем в него красоты и разума: и хорошее, и дурное душа видит свое. Но это "свое" накапливается внушениями всего человечества, и благо тому, кто соберет в себя, как пчела, только сладкое и благоуханное. Есть мухи, похожие на пчел: они пренебрегают цветами и кружатся над падалью. Их удел разносить гибель всему живому.

Поклонение праведникам - естественная религия человечества. Поклонение это всегда достойное. Нет ничего неблагороднее - неблагодарности; равнодушие к величию - первый признак низкой души. Но поклонение святому само должно быть свято. Оно, как акт соединения нас с духом чистым, требует родственной ему чистоты. Необходимо, чтобы мы не только словами и поклонами возвеличили память праведного, но чтобы с яркостью, доходящей до иллюзии, вместили в себя образ его, припомнили все его заветы. Он умер, но от нас зависит снова зажечь этот скрытый пламень, - зажечь в самих себе. Хоть ненадолго, хоть на мгновение вы делаетесь святым, прикасаясь к духовному образу святого. В минуты восторженного преклонения вы, несомненно, делаетесь чище, возвышеннее, сострадательнее. Повторяйте в себе как можно чаще эти редкие мгновения, вводите их в привычку, и если природа не противится этому, через десятки лет вы сделаетесь святым. Объятия Божии всем открыты. Все могут быть приняты в царство правды, все, кто действительно этого захочет. Но даже и временное, слабое хотенье не теряется бесследно. Пережить хотя бы немногие истинно человеческие минуты - уже большое благо. Об этом вспоминаешь как о событии, и даже память о святых состояниях души светит как лампада над гробом праведника.

В тот день, когда я пишу эти строки, сотни тысяч народа стекаются к костям святого Серафима. Чудо Божие не в том, что сохранились эти кости: истинным чудом была его жизнь, сверхъестественная по высоте духа, по нравственному сиянию. Чудо в том, что такая жизнь оказалась спасительной и целебной - не только для самого святого, но и для бесчисленных несчастных, к нему приходивших. Чудо в том, что со смертью святой не исчез, а одна мысль о нем, один образ его, одно припоминание его святости продолжают утешать несчастных, исцелять их.

Людям узким и суеверным доступно облекать все высокое волшебством и вводить свою темноту в область света. Но это действительно область света и не нуждается в темноте. Христос исцелял больных и передал этот дар апостолам. Дар целения принадлежит всему, что внушает веру, что развязывает связанную болезнью энергию жизни. Но и Христос, и апостолы приходили не затем, чтобы исцелять тела. Их главное призвание было - исцеление души, спасение чего-то высшего и более первоначального, чем тело.

По древнему воззрению, разделяемому многими современными учеными, источник тела у нас духовный. Существует непостижимое начало, некая монада, вокруг которой завивается материя, как кокон около гусеницы. Все физические болезни происходят от повреждения этого творящего начала. Пока оно бьет из тайников природы неудержимо, - все физические порчи мгновенно заделываются, все заразы парализуются. Душа здоровая предостерегает и защищает свое тело, но стоит ей поколебаться в своей связи с Богом, устать, омрачиться, ослабнуть, - тотчас, как в плохо защищаемую крепость, врываются разрушительные силы.

Восстановить человеческую душу во всей ее Богоподобной чистоте, вернуть ей первозданную энергию, разум и красоту - вот для чего приходил Христос, вот для чего проповедовали апостолы и страдали мученики. Мне кажется, призвание теперешних святых осталось то же самое: восстановлять прежде всего души, а через них и тела.

Кто знает, какое потрясение, какой внутренний переворот совершается в больном уже при одной надежде на исцеление? Надежда предполагает вспыхнувшую веру, предполагает любовь к святому. Этот мгновенный порыв к совершенству не освежает ли прежде всего больную душу? Не поднимает ли он шлюзы для тех, всегда присутствующих, целительных сил, которые Бог заложил в самой жизни?

Какова бы ни была тайна этой восстановляющей силы, она драгоценна для человечества: около нее оживляется корень духа. Но вернемся к нашей теме: восстановляет жизнь не тиара Льва, а кости кроткого Серафима.


1903








ПРОТОИЕРЕЙ ГЕОРГИЙ ФЛОРОВСКИЙ


ПОДВИГ И РАДОСТЬ


Оптина пустынь была не единственным духовным очагом, как и "молдавское влияние" не было единственным, не было и решающим. Были и тайные посещения Духа. Во всяком случае, начало прошлого века в судьбах русской Церкви отмечено и ознаменовано каким-то внутренним и таинственным сдвигом. Об этом свидетельствует пророческий образ преп. Серафима Саровского (1759-1833), его подвиг, его радость, его учение. Образ вновь явленной святости оставался долго неразгаданным. В этом образе так дивно смыкаются подвиг и радость, тягота молитвенной брани и райская уже светлость, предображение уже нездешнего света. Старец немощный и претрудный, "убогий Серафим" с неожиданным дерзновением свидетельствует о тайнах Духа. Он был именно свидетелем, скорее чем учителем. И еще больше: его образ и вся его жизнь есть уже явление Духа. Преп. Серафим был начитан в отцах... В его опыте обновляется исконная традиция взыскания Духа... Святость преп. Серафима сразу и древняя и новая. "Истинная же цель жизни нашей христианской состоит в стяжании Духа Святаго Божьяго". И нет других целей, и быть не может, все другое должно быть только средством. Под елеем, которого не достало у юродивых дев Евангельской притчи, преп. Серафим разумел не добрые дела, но именно благодать Всесвятаго Духа. "Творя добродетели, девы эти, по духовному своему неразумению, полагали, что в том-то и дело лишь христианское, чтобы одне добродетели делать, а до того, получена ли была ими благодать духа Божия, достигли ли оне ея, им и дела не было"... Так со властию противопоставляется морализму - духовность. Смысл и исполнение христианской жизни в том, что Дух вселяется в душе человеческой и претворяет ее "в храм Божества, в пресветлый чертог вечного радования". Все это почти что слова преп. Симеона, ибо опыт все тот же (и не нужно предполагать литературное, влияние)... Дух подается, но и взыскуется. Требуется подвиг, стяжание. И подаваемая благодать открывается в некоем неизреченном свете (ср. описание Мотовилова в его известной записке о преп. Серафиме)... внутренне принадлежит византийской традиции. И в нем она вновь стала живой.





МАРГАРИТА САБАШНИКОВА


ЧЕРЕЗ ДУХОВНОЕ ОЧИЩЕНИЕ


"Подобие нужно", - говорил Серафим, и горящие свечки в его келье, и "сухарики", которые он раздавал, и колышки, и мельница с 12 девушками - все это подобия высочайшей духовной действительности, все это таинства. Ибо о великом он умолчал, но, любя народ, дал силу и утешение.

Ясно мне стало это в Сарове.

Ударяли ко всенощной. И в ворота под белой колокольней, где садилось солнце, шел под колокол народ. Тысячи шли. Старцы белые, как лунь, и молодые с черными как уголь и с русыми шапками волос бородатые мужики. Темные, солнцем обгорелые лица. Глубокие, из-под густых бровей, как из леса, светящиеся вещие глаза. Молодые бабы и старухи. Покорные, замученные, верующие. Много скорби и смирения. И отрешенность почти у всех. И текли, текли к храму под колокол. Видя эти глаза отрешенные, которые, смотря на окружающее, видят иное, я поняла, что Серафим для этих людей. Он, как и его Россия - не здесь. Ибо не здесь, не на земле этот народ, работающий в поте лица над землей, просящий только земли, чающий земли, но не связанный ею и не принимающий ее, которому она тяжела в нынешнем образе своем, попранная Иудой.

И когда на другой день понесли вокруг церкви гробницу святого Серафима, и полетели над толпой к этой гробнице перебрасываемые холсты, и представились мне руки, сеявшие и дергавшие лен по всей России, и прявшие и ткавшие его по темным избам по всей России, и глаза, не знавшие иной надежды сквозь слезы бабьей доли, - то поняла я, что такое Серафим для всей России.

И когда видела по дороге в пустыньку под деревьями больных и калек с прозрачными, омытыми страданием страшными глазами, и на камне его, и у источника, то поняла я, что не учение, не слова мог дать Серафим этому народу, а силу свою, силу, которая, судя по взору его, могла бы землю грозой спалить, а загорелась такой любовью, которая не прейдет, когда все пророчества прейдут. Пролилась на землю, напоила источник, и камни, и травы жалостью целящей. Он воду умолил, и камень, и деревья за людей. В воде, в земле простер свои объятия к людям.

Этот источник бьет из сердца Серафима.

Эта скала - сердце Серафима.

Он стал за Россию, над ней, до неба. И земля верна его духу и вода.

Только люди забыли. Я смотрела на монастырь в Сарове и Дивееве, на торгашество и идолопоклонство, и думала: где же Дивеево, которое будет, по словам святого Серафима, духовным оплотом России? Где пророчество Серафимово?

В Дивееве, близ старой Казанской церкви, под деревом три могилы. Посреди покоится первоначальница Дивеева, мать Александра Мельгунова, по правую руку от нее Елена Васильевна, по левую - Мария.

Вот он, тот храм, на который так радовался старец, дивный храм над Дивеевым. Не построил ли он его в душах Елены и Марии? Эти души, рано оторванные от земли, великие силы, рано сорванные и отданные высшим силам для борьбы со злом на земле, как золотые мечи в руки ангелам, - вот он оплот.

Маленькая Мария, повязывавшая свой платок так, чтобы не видать ничего иного, кроме дороги в Саров до кончиков своих ног, унесшая в душе лишь образ Серафима и тайну его откровений, духовная невеста Серафима, не станет ли рядом с ним стражем над грядущей Россией?

Что знаем мы о сокровище тех душ, которые собрал Серафим в Дивееве, - души горячего и несчастного Мантурова, безумного и нелепого в проявлении своей веры Мотовилова, простых, еле грамотных мельничных сестер или блаженных и юродивых Дивеева? Это за пределами нашего разумения. Серафим знал их силу, провидел будущее.

Россия молчит. Дух ее еще не снизошел в ее тело, он над ней, он больше ее. Потому все, что здесь на земле, - только тень иного. Только знак, подобие. Такое подобие "Канавка", которая во времена антихриста до неба встанет, и "сухарики" Серафима, и мельница его с двенадцатью девушками.

Тот, кто начинает вникать в язык вещей, для кого вещи суть знаки, через которые открываются духовные сущности, поймет и это подобие.

Тайна хлебного зерна открывается тому, чья душа, очищенная от страстей, готова к принятию Духа.

Такая душа сквозь все видимое видит невидимое. Все стихии, вся природа становится для нее живым языком Духа. Такой человек в хлебе, в "сухариках", принимает тайну матери земли, сочетавшейся с солнцем, тайну Христову.

Замечательно, что в древних сказаниях, где в образах скрываются истины духовного мира, встречаем мы рассказы о мельницах с девушками, работающими на них. Осуществив эту мельницу на земле, Серафим совершил таинство за всю Россию.

На таинственном языке христианства душа, прошедшая через духовное очищение и готовая принять в себя мировой Дух, называлась всегда чистой, премудрой Девой. Воплощением на земле этой чистой Премудрости была Богородица.

Связь Серафима с Девой Марией - тайна всей России. Не есть ли Россия душа, ожидающая "стяжания Духа Святого Божьего", который, озарив ее, очистив страстный огонь ее, все своеобразие ее освятит в вечность, в божественную Премудрость - Софию.

И светится эта душа из чащи глухого, соснового Саровского леса через голубые глаза убогого Серафима.


1912








СЕРГЕЙ НИЛУС


ПОЕЗДКА В САРОВ


Из Москвы, чтобы быть в Сарове, мне надо было ехать до станции Сасово Московско-Казанской железной дороги и оттуда 120 верст на лошадях до Саровской пустыни.

На станции Сасово, куда я приехал часу в десятом вечера, мне обещали подать лошадей только к утру: ямщики уверяли, что ночью по заливным лугам реки Мокши, лежащим на пути в Саров, езда довольно небезопасна: "ввалишься еще в какую-нибудь яму и не выберешься", - утверждали они и так и не поехали, несмотря на мои настояния.

Пока я собрался с духом послать со станции за ямщиками, мне пришлось выдержать некоторую борьбу со своим "ветхим человеком". Трудновато бывает совлечь его с себя! Предрассудки воспитания в современной, полуязыческой семье, столько лет жизни в среде "интеллигентов", привычка жить, думать и чувствовать по стадной мерке своего общества, с такой затаенной, а иногда и явной враждой и насмешкой относящегося к церкви и особенно к монастырям - все это так смущало мою душу, что мне как-то не по себе, неловко как-то было спросить за общим столом, в виду "интеллигентных" пассажиров, у прислуживающего лакея - как мне нанять лошадей до Саровской пустыни. Будь это еще какой-нибудь завод или фабрика, а то вдруг - "пустынь"!.. С кем и с чем мы, "интеллигенты", обыкновенно соединяем в своем представлении монастыри, пустыни, церкви, иконы, чудеса - весь, словом, духовный обиход православного?.. С религиозными старушками, которых мы величаем "салопницами", с елеем, который мы брезгливо называем "лампадным маслом", с строгим исполнением обрядового закона, именуемого нами "ханжеством" и "лицемерием".

Не чужд и я долгое время был этим взглядам, и трудно мне было обнаружить в себе, да еще перед людьми, ту "салопницу", над которой и я, бывало, небезуспешно глумился.

"Взявшийся за плуг и оглядывающийся назад неблагонадежен для Царствия Божия!"

Да! порядочного труда мне стоило обличить себя во лжи и позоре моего малодушия! В Сасове нашелся мне попутчик до половины дороги, на половинных расходах - офицер одного из армейских полков, расположенных в Петербурге - милый и душевно чистый юноша. Всю дорогу до своего дома он мечтал, видя во мне внимательного и сочувствующего слушателя, как он все свои молодые силы думает посвятить на то, чтобы удержать за семьей уголок любимого родового дворянского гнезда, последнего остатка когда-то многочисленных и богатых поместий. "Видите направо город? Это - Кадом... Теперь возьмем влево - тут и наша усадьба. Вон - речка наша, церковь наша!.. Если бы вы знали, как во мне волнуется сердце при виде родных мест, как все мне здесь дорого! Господи, как бы сохранить хотя бы то малое, что у нас осталось!"

Я видел это "малое". Только чистая любовь, безграничное и бескорыстное чувство, взлелеянное от колыбели, от детских невинных игр, могли желать его сохранения. Печать медленной, но верной смерти уже лежала на этом "дворянском гнезде". И это желать сохранить!.. Никогда вам не понять, не оценить вам, холодные резонеры, осуждающие на эволюционную гибель поместное дворянство, а с ним и старую, могучую Россию, как можно болеть и мучиться от грозящей утраты того, о чем болел мой спутник! В наш век, когда для так называемых энергичных, предприимчивых людей такой еще в России непочатый угол того, что плохо лежит и на чем создаются, в ущерб родине, в короткое время колоссальные состояния, не понятен и чужд вам стон самой русской земли, вырывающийся из груди безвестного дворянина-юноши, готового лечь костьми за такой уголок родимой нивы, которому и цены-то нет в капище биржевого Молоха!..



2

На полпути нашего совместного путешествия от Сасова, среди необозримых лугов по реке Мокше, в нашем тарантасе вдруг ломается колесо. Помощи ждать неоткуда: в лугах ни души - одни бесчисленные стоги сена, разметанные по всему необозримому простору Мокшанского приволья, - немые свидетели нашего злополучия. Колесо, разломанное на мелкие части, беспомощно откатилось от тарантаса и лежит в глубокой выбоине. Что тут делать?!. Ближайшая деревня верстах в двенадцати - когда-то еще до нее верхом доедешь! Стоит рабочая пора в самом разгаре - в деревнях только стар да млад. Да найдешь ли еще на железную ось тарантаса подходящее колесо?!

Мальчишка-ямщик чуть не плачет.

Батюшка, отец Серафим! Иль неугодна тебе моя поездка?..

Но мы забыли, что Господь волен помочь. - Не успели мы вылезть из тарантаса, даже толком не сообразили, что предпринять, как весело и звонко загремели неподалеку от нас бубенцы и колокольчики чьей-то лихой тройки. Смотрим и глазам просто не верим: близко-близко, нас догоняя, мчится обратная господская тройка. В одну минуту она нас догнала. Красавец-кучер остановился, слез с облучка, достал из-под сиденья своего экипажа веревку, подмотал под ось валек из-под пристяжной...

- Ну, теперь пошел за нами, разиня! - господ-то я без тебя довезу до деревни... Суетесь хороших господ возить, а с носа материнское молоко еще капает! - погрозился на мальчишку-ямщика наш благодетель, и мы, мягко и плавно покачиваясь на рессорах помещичьего экипажа, быстро покатились по направлению к ближайшей на тракте деревне, где достали и свежую тройку и отличный тарантас, переплативши против первоначальной нашей сметы всего один целковый. Таково было над нами попечение, верую, дивного отца Серафима. Даже мой спутник, юноша, еще мало искушенный жизнью и более полагающийся на самостоятельные свои силы, чем на веру в попечение Божие, и тот был поражен и задумчиво проронил:

- Да, это, действительно, с нами как будто совершилось чудо! Что бы сказал он, если бы знал, что в тот же день, буквально в тот же час, у меня в деревне, за восемьсот верст от места поломки нашего тарантаса, как я узнал по своем возвращении домой, Господь так же властно отстранил готовое разразиться еще более серьезное несчастие, даже бедствие?

Случай с нами в Мокшанских лугах произошел около полудня 25 июля. В это время у меня в деревне рабочие ехали с поля на усадьбу обедать, как вдруг заметили, что на поле загорелось жнивье. Пока дали знать на усадьбу, пока с пожарной машиной и водой приехали на место пожара, успело сгореть с полдесятины жнивья и двенадцать копен ржи. Рядом стоявший скирд копен во сто и другие разметанные по всему полю и близлежавшие копны, высушенные, как порох, долговременной засухой, огнем не тронуло: откуда-то внезапно сорвавшийся вихрь, при совершенно ясной и тихой погоде, закрутил на глазах моих людей пламя разразившегося пожара и кинул его на соседнюю пашню, где оно, не находя себе пищи, и потухло. Рабочим оставалось только залить остатки непрогоревшей золы да опахать на жнивье место пожарища. Можно ли назвать это случайным совпадением однородных обстоятельств? В мире, где нет ничего случайного, где некоторые законы, управляющие явлениями, очевидны и где другие предчувствуются и отыскиваются пытливым умом человека, может ли иметь какое-либо значение случай? И что такое - случай? Бессмысленное, пустое слово!

Есть Бог и есть Его противник - исконный враг человеческого рода. Люди утрачивают теперь это врожденное им и Богооткровенное знание, - коренное основание всей человеческой жизни, и как от этой утраты смешалась и спуталась многострадальная жизнь современного человека!

Для меня несомненно, что оба происшествия были следствием вражьего нападения. Вера для человека - все и для этой, и для будущей жизни: в этой, - как необходимая подготовка к будущей, в будущей - как осуществление ожидаемого по вере. Цель противника Бога - подорвать веру в людях и тем лишить блаженства будущего века, которого он сам безвозвратно лишился. Все нападения его на человека направлены к этой цели. Та же цель была и в подготовленных им со мной происшествиях. Слава Богу, властно отстранившему вражие нападение!



3

Остальной мой одинокий путь до Сарова был вполне благополучен. В девятом часу вечера того же дня, проехав более ста верст, я уже ехал лесом, на многие тысячи десятин окружающим Саровскую пустынь.

И что это за лес!.. Стройные мачтовые сосны, как чистая, благоуханная молитва, возносятся высоко-высоко к глубокому, в вечернем сумраке потемневшему небу. Глядишь на них вверх - шапка. Кругом тишина, безлюдье!.. Колеса тарантаса бесшумно врезываются в мягкие, осыпающиеся колеи глубокого песка краснолесья, изредка натыкаясь и подпрыгивая на корнях вековых деревьев, видевших уже первых пустынников саровских.

Вот они, места "убогого Серафима"! - так любил себя называть этот, смирением великий, светоч Православия.

Здесь ходил он в своей задумчивости, вечно молитвенной, исполненной дивных видений и откровений горнего мира, беседе с Вечно Сущим. Боже, до чего они хороши! до чего они благодатны!.. Никакое описание не даст представления об этих дивных местах молитвенного благоухания и созерцательного безмолвия. Даже сами сосны и те молчат, созерцая, и те благоухают, осеребренные луною: точно молятся они, осеняя и благословляя своими пышно-зелеными вершинами проходящих и проезжающих богомольцев... Кто не любил, поймет ли тот волну любви, когда она, вздымаясь из потаенной глубины человеческого сердца и разливаясь по всем тайникам сердечным, грозит своим трепетно-сладостным потоком залить жаждущую ответной ласки человеческую душу? Чье не страдало сердце, ответит ли оно на крик сердечной муки ближнего, и может ли оно понять чужое горе? Кто не молился ото всей души, с любовью, с верою, с самоотвержением, тот не поймет молитвы веры. Кто не был в Сарове, с верой в Серафима, кто не дышал напоенным его молитвой Саровским воздухом, тот не поймет и не оценит Сарова, хотя бы описанного и гениальным словом, хотя бы изображенного и гениальной кистью.

С Темниковской большой дороги путь на Саровскую пустынь круто, под прямым углом, сворачивает в сторону. На распутье водружено Распятие, и от него в конце длинной просеки, все в том же мачтовом лесу, смотришь - высится к далекому небу своей белой колокольней и позлащенными соборными главами благоговейный храм неугасающей молитвы к Богу. Это - Саров.

Лениво, еле передвигая больные, усталые ноги, дотащила меня заезженная тройка "вольных" к большому двухэтажному корпусу монастырской гостиницы. Вышел келейник, забрал мои вещи и отвел меня во второй этаж в довольно просторную и чистую комнату.

Расписался я в книге приезжающих богомольцев, поужинал от монастырской трапезы, попросил побудить себя к обедне и... погрузился в монастырское келейное одиночество.

Полная луна таинственно, спокойно глядит в открытые окна. Стоит теплая, благовонная, тихая июльская ночь. Аромат бесчисленной сосны дремучего бора плывет теплой струёй целительного бальзама... Тишина полная, вся исполненная какой-то таинственности и благоговейного безмолвия. Только башенные часы на колокольне торжественно отбивают отлетающие в вечность минуты, да каждые четверть часа куранты играют что-то дивно гармонирующее, как бы сливающееся в тихом, проникновенном аккорде с ниспавшей на обитель тишиной. Обитель спит.

Не спится мне. Образы прошлого воскресают и витают в лунном свете благоуханной ночи... Кто меня привел сюда из того мира, который породил когда-то эти, одному мне видимые теперь прозрачные тени былого? Сколько в них муки, сколько искания правды, сколько падений, греха, сколько утрат, разочарования и сколько, помимо и вопреки моей воли, чарующего обаяния! Я бегу от них, от этих обманчивых, лживых призраков, а распростертые их объятия тянутся за мной с тоскливой надеждой, льнут ко мне, обнимают меня, манят за собой!.. Грезы моей юности, несбывшиеся мечты, измученная любовь! тоска!.. тоска!.. Кто же привел меня сюда в тихую пристань смирения и молитвы? Какая благостная сила, чья любящая, исполненная бесконечной жалости рука из вечно бушевавшей бездны моего житейского моря вынесли мою полуизломанную ладью на берег веры и любви к той истине, которой тщетно добивалось мое сердце в лежащем во зле мире и которая вся заключена в том, что не от мира сего.

Не спится мне... Но не волнение, не жгучая радость пенящегося через край фантастического восторга не дает сомкнуться усталым веждам: что-то необычайно безмятежное, светлое, лучезарное свевает с них дремоту, вливает в разбитые утомительной дорогой члены целительную теплоту блаженного успокоения. Тоска отпала, отвалилась... весь я точно улыбаюсь, точно расплываюсь в спокойно радостной улыбке безмятежного счастья... "Женщина, когда рождает, терпит скорбь, потому что пришел час ее; но когда родит младенца, уже не помнит скорби от радости, потому что родился человек в мир. Так и вы теперь имеете печаль; но Я увижу вас опять, и возрадуется сердце ваше, и радости вашей никто не отнимет у вас; и в тот день вы не спросите Меня ни о чем. Истинно, истинно говорю вам: о чем ни попросите Отца во имя Мое, даст вам" (Иоанн XYI, 21- 23).

Не родился ли во мне новый человек? Неужели Он увидел меня опять?!. Не оттуда ли эта дивная радость, истинно та радость, которая только в Нем и от Него, та радость, которой никто не отнимет у нас!..



4

Раннее солнышко разбудило меня задолго до благовеста. Как я задремал, полураздетый, не помню. Поднялся я свежий и бодрый, точно за моей спиной не была брошена почти тысяча верст утомительного пути. Но недуги мои были при мне, даже еще как будто злее вцепились они в мой крепко скроенный организм, столько лет ратоборствовавший с моими "лихими болестями" и только в последнее время начавший им поддаваться с зловещей слабостью.

Стояло чудное летнее утро, когда я вышел из монастырской гостиницы и пошел к "святым" воротам, ведущим в самый монастырь, где сосредоточена вся святыня пустыни и живет вся монастырская братия, рассеянная по келиям больших каменных корпусов. Довольством и богатством хорошо организованного хозяйства, и притом хозяйства крупного, дышит от каждой монастырской постройки: видно - не на день, не на два, а на времена вековечные строилось это братское общежитие.

Теплый зимний и летний холодный соборы изумительны по своему великолепию, особенно если их сопоставить с келиями братии: в них не только не видно следов роскоши, даже у самого настоятеля, но не заметно склонности к обыденному комфорту, без которого современный изнеженный человек, кажется, уже и существовать не может. Простота и незатейливость келейной обстановки тех, по крайней мере, келий, куда я заходил случайным гостем, граничат с бедностию.

Не мое дело - вникать в дух братии, с которой я даже не имел времени близко ознакомиться. Но лично на меня внешность келейной жизни Сарова произвела впечатление простоты и искренности, неизбежных спутниц истинного благочестия. Неотразимое впечатление сохранилось в моей душе и от обрядового подвига молитвы саровских пустынников. Такой церковной службы и такого к ней сосредоточенно-благоговейного внимания со стороны монашествующих, как в Сарове, я до сих пор еще нигде не видал. Но не судить и не оценивать Саров я приехал, а взять от него с верой и любовью хоть крупицу того духовного богатства, которое им расточается рукой неоскудевающей всякому к нему с этой целью притекающему.



5

Я знал уже по жизнеописанию Серафима, где покоятся его останки, и прямо из святых ворот туда и направился. У юго-восточного угла летнего собора стоит сквозная стеклянная часовня с позолоченным небольшим куполом. Дверь в нее, тоже стеклянная, постоянно открыта. У массивного саркофага над батюшкиной могилкой служат почти непрестанные панихиды - впадающий в Саров ручей паломников круглый год не иссякает. На стенах часовни, обращенных к стенам собора - изображения батюшки, его видение Царицы Небесной с двенадцатью девами, Иоанном Крестителем и Иоанном Богословом. Тут же в часовне под чугунной плитой покоится прах иеросхимонаха молчальника Марка. Молящиеся поминают за панихидой своих умерших, совершают поклонение перед могилкой батюшки, как перед святыми мощами, и вслед идут служить молебны в его келье, где он предал дух свой Богу, Которого так любил и Которому так послужил во все течение своей подвижнической жизни.

Келия батюшки вся с узелок: еле можно повернуться. В небольшой витрине охраняется то немногое, что после него досталось Сарову: два клочка волос, сбитые как войлок, обломанные его ногти, его мантия, четки, полуобгоревшее Евангелие в кожаном переплете... вот и все, кажется.

Вся главная святыня вещественных о нем воспоминаний перешла частью в рожденный его духом Дивеевский женский монастырь, частью к его мирскому послушнику, ныне покойному, помещику Николаю Александровичу Мотовилову, от которого она в свою очередь досталась тому же Дивееву. Саров и в данном случае оправдал слова Спасителя: "никакой пророк не принимается в своем отечестве".

После кончины батюшки все его немногочисленные вещи поступили было общую "рухлядную" (склад), откуда их выручил Мотовилов, получивший от Жарова в дар и "пустыньку" батюшки, которую батюшка выстроил собственноручно, в которой он спасался в затворе. Другая его "пустынька" была отдана "Дивеевским сиротам", как их называл батюшка, - монахиням Дивеевской обители. В настоящее время обе пустыньки - в Дивееве. Теперь, когда Бог указал Сарову, кем был для него, для православной России дивный старец, современная нам Саровская пустынь стала все делать, чтобы почтить своего подвижника: над его монастырской келией троится великолепный храм, его источник, целительная сила которого известна далеко за пределами Тамбовской губернии, украшен часовней, могилу его, реликвии, после него оставшиеся, любовно оберегают - словом, о. Серафиму и первый почет, и первое место во всем монастырском обиходе. Не то было при его жизни. Пути Божии неисповедимы.



6

Литургия в летнем соборе поразила меня необычайной величественностью монастырской службы, особым напевом молитвенных песнопений, никогда еще мной не слыханным. Повеяло на меня от них такою седою древностью, что невольно вспомнилась и далекая Византия, давно закончившая свои исторические счеты, и ее монахи, впервые внесшие свет Христова учения в родимую землю. Я не принадлежу к знатокам древнеправославного церковного пения, но мне показалось, что такой напев должны были слышать и Владимир Святой, и первые подвижники Киево-Печерской Лавры.

Поначалу, пока прислушаешься, дух, привыкший к италианизированному пению в городских церквах, даже так будто оскорбляется непривычной суровою монотонностью гармонии, странностью ритма. Но это только сначала, а затем так проникаешься этим истинно монашеским бесстрастным пением, что слова молитвы и напев соединяются в стройное гармоническое целое, не рассеивая, а, напротив, сосредоточивая молитвенное внимание на самом духе слов молитвы. От литургии, вместо трапезы в гостинице, я пошел в келию о. Серафима. Все разошлись обедать - народу в келье не было ни души, кроме старика монаха, кроткого и благодушного. Я застал его за исполнением своего послушания - посетителеи не ожидалось, и старичок оправлял лампадки и свечи, во множестве теплящиеся в последнем земном жилище батюшки.

- Можно мне будет здесь помолиться одному?

- Помолись, родимый, помолись - Бог благословит! - разрешил мне доброжелательный старичок, вышел из келии и даже дверь за собою притворил... Какая благодатная душевная чуткость!.. Я помолился, как умел, помолился, как может молиться душа человека, издалека стремившегося в вожделенный дом молитвы...

Из кельи я пошел к источнику о. Серафима, этой русской Вифезде, целительная сила которой дана свыше по молитвам о. Серафима и от которой я и себе ждал чудесного исцеления.

Путь к этому источнику лежит по берегу прозрачной тихой речки, вернее - ручья, окаймленного все тем же чудным Саровским лесом. Я верил, что только здесь, или уже нигде в этом мире, Господь исцелит меня. Я верил и все время молился, а ноги мои, безо всякого с моей стороны усилия, точно несли меня, как на крыльях.

Полдневное солнце пекло невыносимо. Я буквально обливался потом, но не чувствовал ни малейшей усталости. От монастыря до источника версты три или четыре. Я, последнее время дома еле таскавший ноги, прошел это расстояние без малейшего признака утомления. Уж это было чудо. В устроенную у самого источника над вытекающим из него ручейком купальню я вошел - платье, бывшее на мне, хоть выжми. Не дав себе времени остыть, весь как был, разгоряченный быстрой ходьбой и палящим зноем, я разделся, спустился под кран, из которого серебристой струйкой текла ледяная вода источника, перекрестился: верую, Господи! - и троекратно дал этой воде облить всего себя и больные члены...

Первое мгновение я совсем было задохнулся: ледяная вода меня обожгла - дух захватило.

Но какое дивное чувство наступило по выходе из купальни!

Точно новая струя новой жизни была влита во все мои жилы - далекая юность, казалось, вернулась вновь. Что будет потом? стал ли я здоров по вере моей? - я не задавался такими вопросами. Я просто радовался и любил отца Серафима, как любят врача, которому удается мгновенно утолить нестерпимую, жгучую боль, в ту минуту, когда эта боль прекращается. Эта пламенная любовь, которою внезапно загорелось мое сердце, эта радость любви по вере - не были ли они моим духовным окончательным выздоровлением, которое без всякого сравнения важнее всякого телесного исцеления?!.

Как мне захотелось тут же, в часовне, над источником отслужить молебен, но некому было служить - не было иеромонаха, и, неудовлетворенный в своем желании, я пошел дальше в так называемую "дальнюю пустыньку", где спасался в затворе отец Серафим.



7

Иду да думаю: непременно завтра пойду пешком в Дивеев, - что-то мне сдается, что там, в Дивееве именно, с особенною силой действует дух батюшки. Где же ему и быть, как не у тех и не с теми, кого он при жизни своей любил до того, что терпел за них гонения, и кто его так любил и так ему верил, что шел на голод и жажду, на полную нищету, веруя далекой цели, определенной и поставленной батюшкой?! - Так думалось мне. Смотрю: впереди идут пять монашенок... Не из Дивеева ли?

- Сестрицы! не Дивеевские вы?

- Да, батюшка! Дивеевские.

- Надолго ли пришли?

- Да вот, пришли к празднику Пантелеймона Целителя, а завтра домой. Завтра у нас всенощная под великий наш праздник. 28 июля у нас положено чествовать батюшки Серафима чудотворную икону Умиления Божией Матери, перед которой наш батюшка всю жизнь молился и жизнь свою кончил... Да вы, небось, сами знаете!

Я был поражен. Ехать за тридевять земель, не справляясь со святцами (да еще обозначен ли в святцах этот праздник?), собираться идти пешком из Сарова в Дивеев двенадцать, а то и все пятнадцать верст и к такому празднику отца Серафима, как чествование его святыни - правда, было чему удивляться... Батюшка, родной! Да неужели же ты сам незримо руководишь моими путями, неужели ты это влек и теперь еще продолжаешь влечь меня к своей святыне?!.

- Сестрицы! очень люблю я вашего батюшку - не возьмете ли меня с собой? Завтра я все равно к вам было собирался.

- Просим милости! Мы рады, кто нашего батюшку любит. Завтра зайдем за вами на дворянскую гостиницу, и - с Господом! А то вы за нами зайдите. Спросите, где свещницы Дивеевские - вам покажут. Мы стоим в другом гостиничном корпусе. Евгению Ивановну спросите... А то нет - лучше мы сами за вами так - часика в два - зайдем: ко всенощной к нам тогда и поспеем...

На том и порешили. Я пошел с Евгенией Ивановной и сестрами по направлению к дальней батюшкиной пустыньке.

- Часто сестры ваши бывают в Сарове?

- Когда как, батюшка! Нет, где же часто? Своих работ у нас много - некогда расхаживать: на обитель по заповеди отца Серафима работаем. Мы вот свечи делаем, другие иконы пишут - у каждой свое послушание. Так, за год раз, а то и реже, пойдешь благословиться у матушки игуменьи сходить на батюшкину могилку, да к источнику... Где - часто? От своего дела не находишься, да и ходить-то куда? Батюшка Серафим всегда с нами, у нас в Дивееве пребывает...

Уверенно, как о живом, сказаны были эти последние слова.

В дальней пустыньке опять захотелось мне отслужить молебен. Опять нет иеромонаха.

- По заказу у нас тут служат, или когда случаем бывает в пустыньке иеромонах, а так отслужить молебен нельзя и рассчитывать, - пояснил мне послушник, приставленный сторожем к пустыньке.

Около пустыньки, смотрю, выкопаны грядки. Растет картофель, несмотря на тень, такой густой и зеленый.

- Местечко сохраняем, как было при отце Серафиме. Тут батюшка своими ручками копал грядки и сажал картофель для своего пропитания, - сказал мне тот же послушник, все время соболезновавший о том, что мне нельзя отслужить молебна.

Пошел я обратно отдохнуть в гостиницу. Зашел еще раз по дороге напиться к святому источнику. Какой-то, видимо, нездешний иеромонах о чем-то в часовне хлопочет, точно кого-то ищет, остановив свой вопросительный взгляд на мне и на моих спутницах.

- Что вы, батюшка, ищете?

- Хотел было молебен отслужить, да, вот, петь некому.

- Давайте, попробуем вместе тропарь Богородице: я знаю - как-нибудь и отпоем молебен. Было б усердие.

- Вот и прекрасно, и преотлично Я буду петь Иисусе Сладчайший, а вы Пресвятая Богородице, спаси нас. Бог поможет!

И, действительно, Бог помог любви нашей. Откуда у меня взялся голос, звеневший под куполом часовни всею полнотой радости умиленного сердца? Куда девалась вечно меня мучившая сухость гортани и мой нестерпимый кашель, составлявший всегда истинное несчастье не только для меня, но и для всех меня окружающих?! Звуки лились из исцеленного горла свободною и радостною волной, и чем дальше, тем все чище и чище становился мой голос. Да неужели же это исцеление?!. Еще утром меня бил и мучил мой кашель. Просто как-то и верится, и не верится... Нет, думаю: это оттого, что я все утро не курил. Вот приду в номер - с первою же папиросой начнется тот же ужас... Да нет же! - и впрямь исцеление.

Однако того исцеления, которого трепетно ждала моя боязливая вера, я в этот день еще не получил. Кашлю стало значительно лучше. Табак не раздражал горла, как я того по давнишней привычке боялся, но другой и самый тяжелый мой недуг в тот же вечер сказался чуть не с большею силой.

Буди воля Твоя, Господи!

Да, не молитвенному экстазу, не самовнушению следует приписать мое последующее исцеление, из полукалеки возродившее меня к жизни здорового человека. Оно совершилось, правда, необыкновенно быстро, но не с тою молниеносною и всегда кратковременною силой, которая действует в нервном организме, доведенном до полной экзальтации.

Что было нужно для исполнения моей веры, покажут дальнейшие события.



8

У отца игумена я просил благословения исповедоваться и причаститься. Ему же я сказал, что собираюсь идти на следующий день пешком в Дивеев.

Полный благодушия и сердечного гостеприимства, отец игумен, благословляя меня, предложил лошадок.

- Путь не близкий, да к тому же и жара - утомитесь!

Я отклонил радушное предложение.

Вечером была всенощная с соборным акафистом великомученику Пантелеймону. Началась она в половине седьмого, кончилась около часу ночи. Наутро - литургия. После трапезы жду своих спутниц. Проходит час, бьет два часа - их все нет. Не забыли ли обо мне? А может, и не поверили: поблажил, дескать, барин, и не пойдет, да еще в жару такую. И правда, жара стояла такая, что мне, отвыкшему от ходьбы, отправляться в путь пешком в этот зной казалось даже и небезопасным. Только в половине третьего я не вытерпел - отправился за своими спутницами сам. Смотрю, собираются в путь, чай пьют наскоро.

- А мы за вами хотели сейчас идти!

- Торопитесь, сестрицы, а то я ходок плохой: до всенощной, боюсь, не успею дойти.

Собрались быстро. Ровно в три часа мы двинулись в путь.

Солнышко, еще высоко стоявшее на небе, заслонилось небольшим облачком, и облачко это стало росить на нас мелким, мелким, как сквозь тончайшее сито, дождичком. Одежды не смачивал он, а - так, точно освежающею росой обдавал. В другое время я бы не обратил на этот дождик внимания, но в Сарове, так близко от отца Серафима, ни одно явление не могло пройти незамеченным, и душа требовала ему должного объяснения. А объяснение просилось только одно: Бог за молитвы отца Серафима.

Предположение мое о том, что я плохой ходок, на этот раз оказалось лишенным основания. Вперед ушли я да старшая сестра, Евгения Ивановна; остальные, замешкавшись в Сарове со сборами, далеко от нас отстали. Шли мы с Евгенией Ивановной рядом параллельными тропинками, извивающимися около дороги в Дивеев.

Верст шесть пришлось идти лесом. Зазвонили в Сарове к вечерне. Могучая медная волна догнала нас и плавно, благоговейно понеслась перед нами, одухотворяя мощные вершины кудрявых сосен и мохнатых, угрюмых елей. Какие-то прилично одетые богомолки на телеге проплелись ленивой трусцой мимо нас в Дивеев. Евгения Ивановна молчала, и мне не говорилось. Вековой бор плохо располагал к словоохотливости, да и не шла она как-то к моему молчаливому настроению: душа насторожилась в ожидании... Прошли мы лес, вошли в открытое поле, засеянное гречихой; солнышко выглянуло из-за забежавших тучек, но уже не пекло, как в Сарове - был пятый час вечера. Ударило оно по серебру гречихи и точно бриллиантиками рассыпалось в росинках просеявшейся на гречиху тучки. Какая-то большая деревня встретилась на пути. В стороне - завод какой-то.

- Это Балыково, - объяснила мне Евгения Ивановна, - руду здесь плавят.

- Много ли до Дивеева?

- Да, верст еще шесть будет.

Пошли в гору. Песок сыпучий так и шуршит, оплывая под ногами.

Отставших сестер стало видно, торопятся, нас догоняют.

- Вот с этой горки и Дивеев будет виден, - сказала Евгения Ивановна. Вскоре перед нами, верстах в пяти, поднялась к небу высокая колокольня; за ней показался и громадный Дивеевский собор... Будущая женская лавра, по предсказанию отца Серафима, четвертый и последний жребий на земле Царицы Небесной. "Первый удел ея, - говорил батюшка, - гора Афон святая, второй - Иверия, третий - Киев, а четвертый, радость моя - Дивеев! В Дивееве и лавра будет. Не было от века женской лавры, а в Дивееве она будет. Сама Царица Небесная его Своим последним на земле жребием избрала. Стопочки Самой Царицы Небесной его обошли, а когда придет антихрист, ему на земле всюду доступ будет, а как дойдет до места, где Ее Пречистые стопочки прошли, так и не переступит, а обитель на небо поднимется. Во, радость моя, что будет! Но будет уже это при самом конце мира, а до тех пор Дивеев станет Лаврой, Вертьяново (ближнее село) город будет, а Арзамас - губерния..."



9

Дивеев весь существует, как и возник, чудом. Еще лет тридцать, сорок тому назад, отходя ко сну, сестры сплошь и рядом не знали, чем сыты будут: ни угодий таких, как в Сарове, ни капиталов, зерна даже в пустых закромах амбаров не было; а придет утро - откуда ни возьмись, является помощь, и Дивеев цветет и укрепляется за молитвы своего батюшки на диво и зложелателям своим и благодетелям. Прочтите Дивеевский мартиролог за все время существования этой будущей Лавры - он и неверующего наведет на размышление.

Оставалось до Дивеева не более трех верст. Все мои спутницы подтянулись, собрались вместе... Внезапная усталость, которой я не ощущал все время пути, точно сварила меня. В спине точно кол встал.

- Не отдохнуть ли нам, сестрицы?

- А что же? Хорошо будет - наши-то ведь тоже к ходьбе не очень привычны: по нашей работе все больше стоять да сидеть приходится. И мы приуморились.

Как-то раз на охоте, утомленный знойным июльским полднем непродолжительной ходьбой по лесному дрому и валежнику, я повалился под первый попавшийся куст и уже заснул было, как вдруг почувствовал, что я весь искусан. Это были муравьи, целыми тысячами забравшиеся в одежду - я лег на муравьиную кочку. С тех пор я с щепетильною осторожностью выбирал себе в лесу место для отдохновения. И на этот раз около перелеска, мимо которого вилась торная дорога в Дивеев, я тщательно осмотрелся и присел в тени кудрявой березки на истоптанной, избитой многочисленными и постоянными пешеходами тропинке.

Не успел я опуститься на землю, как буквально был облеплен муравьями. Откуда они взялись? Но одежда, руки, ноги так и закишели этими надоедливыми насекомыми. Я тут же вскочил, как ужаленный, стряхнулся, муравьи как-то сразу с меня осыпались, а сестры говорят:

- Нет, батюшка, Царице Небесной, видно, не угодно, чтобы вы садились на пути в Ея обитель; надо идти.

Усталости моей как не бывало! Да! видно, "взявшись за плуг, не следует оглядываться назад!"... Царице Небесной не угодно! Да где же это я в самом деле?

Какие это я по-нашему, по-мирскому, "дикие" слова слышу, да еще произносимые с такой силой убеждения, которая исключает всякую возможность какого-либо сомнения!

Я и сам убежден. Мне самому уже нисколько не кажется странным, что те или другие мои действия могут быть угодны или неугодны Царице Небесной. И что странно - такая внезапная как бы высота моя, поднявшая меня до Владычицы мира невидимого, меня ничуть не возвышает и не умаляет; я все тот же, но только вера моя уже не допускает никаких сомнений. Я знаю, что вступаю в мир сплошного чуда, что я иду не в Дивеевский женский монастырь, расположенный в Ардатовском уезде Нижегородской губернии, а в Лавру, где Игуменией Сама Заступница рода христианского, где живет и действует, не умирая, дивный устроитель и попечитель обители отец Серафим Саровский. Грань между видимым и невидимым, помимо моей воли, нарушилась и слилась в один неудержимый поток безграничной веры, затопивший и ум мой, и мое сердце.


10

Зазвонили ко всенощной, когда мы были уже на полях только что сжатой Дивеевской ржи. Вошли в ограду монастыря. Сестры повели меня к себе:

- Чайком хоть горлышко промочите - ведь, небось, устали, родимый! Ко всенощной еще поспеете: до второго звона еще далеко... Батюшка! да вы никак всю дорогу шли без шапки?!

Действительно, я, сам того не замечая, всю дорогу, точно не смея покрыть свою голову, шел с непокрытой головой.

Выпил я у них, приветных, чаю, утолив нестерпимую жажду. Пора была спешить ко всенощной. Поблагодарив своих "сестриц названных", я пошел в собор.

В собор я вошел к самому величанию Божией Матери. Народу из мирских было немного. Простой народ разгар рабочей поры согнал весь в поле. Но громадный собор не казался пустым - своих, Дивеевских, было довольно, чтобы в храме без тесноты было много народу.

Когда отошла всенощная и стройные ряды нескончаемой вереницы монахинь степенными парами стали подходить и прикладываться к образу Божией Матери, я попросил близ стоявшую монахиню передать игумении через благочинную письмо, врученное мне еще в Москве одною из глубоких почитательниц памяти отца Серафима Саровского.

Пока ходила с письмом, я, присев в темном уголке собора, мог оглядеть его и был изумлен его великолепием: чудная живопись, масса воздуха, красота отделки, еще не вполне, правда, законченной - вот оно, живое исполнение пророческих слов отца Серафима: "Саровские собору вашему завидовать будут!.." Какая нужна была в то время вера у сестер, которым в своем захолустье не на что было купить маслица для лампадок, чтобы нести свой тяжелый крест абсолютной нищеты в уповании на вдохновенные слова своего батюшки! А ведь некоторые из сестер, его современниц, дождались своего предсказанного собора.

Подошла ко мне какая-то монахиня:

- Матушка игумения вас просит.

Опять пришли мне на память пророческие слова отца Серафима:

- Тогда, радость моя, и монастырь у вас устроится, когда игуменией будет у вас Мария, Ушакова родом.

Эта самая игумения Мария, Ушакова родом, и звала меня теперь к себе. На игуменском месте я увидал женщину, показавшуюся мне немного старше средних лет, необыкновенно бодрую и живую. Глаза так и смотрят сквозь всего человека!

- Это вы изволили передать мне письмо?

- Я, матушка игумения.

- Откуда приехали к нам?

- Я, матушка, с сестрами вашими, свещницами, пришел пешком из Сарова, а туда приехал из Орла, где у меня поблизости имение.

- Удивительно, как это вас наш батюшка привел к нам в обитель в самый праздник его святой иконы!.. Завтра от обедни прошу покорно пожаловать ко мне.

- Благословите, матушка.

Одна из спутниц, видимо дожидавшаяся моего выхода от всенощной, отвела меня из собора в гостиницу, разыскала заведующую, сдала ей меня с рук на руки и только тогда со мной попрощалась, когда убедилась, что меня как следует поприветили. Дали мне чистенькую комнату, накормили, напоили и спать уложили - совсем как в сказках, которые вечерами невозвратного милого детства рассказывала, бывало, убаюкивая меня, моя старушка няня.

Хорошо, гостеприимно в Сарове. Но только женская, любящая рука может так успокоить и устроить усталого путника: забываешь, что ты в гостинице и что ты, в сущности, человек здесь пришлый и вполне незнаемый. Но они, эти милые, любвеобильные сестры, должно быть, своею врожденною чуткостью, свойственною только женскому сердцу, узнают "своего" под всякою внешностью. А внешность моя, по платью, по которому встречают, не была из внушающих доверие: весь я от дороги был запыленный, грязный, вид имел самый обтрепанный...



11

Солнышко едва поднималось над горизонтом, как я уже шел к Казанской приходской церкви села Вертьянова. Церковь эта имеет свою чрезвычайно интересную историю, как и все, впрочем, так или иначе относящееся к отцу Серафиму. Теперь пока эта церковь приходская, но ей с течением времени суждено быть теплым монастырским собором - так указал быть сам батюшка, а слово его не может не исполниться: сколько таких его пророческих слов уже дождались своего осуществления, "рассудку вопреки, наперекор стихиям" - по нашим, конечно, мирским скептическим понятиям!

Около этой церкви погребена святая основательница Дивеева, в миру - вдова полковника, Агафия Мельгунова, в монахинях - старица Александра. Поблизости расположены могилы и двух великих сердцем мирских послушников отца Серафима - Мантурова и Мотовилова.

Опять весь Дивеевский мартиролог восстал перед моими глазами: дивная нищета, принятая Бога ради, добровольно, из послушания, первым и пламенеющее любовью и верой сердце второго - вот они во главе со своим батюшкой и святыми старицами Дивеевской общинки, первоначальники современной великой обители. Вера их не постыдила еще их здесь на земле... а там-то, там-то что? там, где они слышат теперь глаголы неизглаголанные, которых человеку нельзя пересказать, и видят то, что око не видело, ухо не слышало и на сердце человеку не всходило.

Заблаговестили в соборе к обедне. Хороша литургия в Сарове, но что-то суровое слышится в саровских песнопениях: чудится в них возмездие Бога Карающего. В Дивееве чувствуешь милосердие Божие: недаром, по вере сестер обители и по словам отца Серафима, здесь всегда присутствует Святая Игумения - Заступница Усердная рода христианского.

После литургии я попросил отслужить молебен перед чудотворной иконой Умиления или, вернее, Радости всех радостей, как ее называл и повелевал всем называть сам отец Серафим.

Когда кончился молебен, я стал подниматься на ступеньки возвышения, на котором стоит икона, и вижу, и глазам своим просто не верю: батюшкина икона, - это та, та самая, которую я видел во сне перед отъездом в Саров! Та самая, никогда мною до этого времени нигде не виданная, изображающая Богоматерь в момент произнесения Ею слов к Архангелу Гавриилу - "Се, раба Господня, да будет Мне по глаголу твоему". Кроткий лик дивной Девушки, почти Ребенка, опущенные вежды, сложенные крестообразно на груди руки...

Можно ли словами передать тот благоговейный трепет, который всколыхнул всю мою душу при этом неожиданном явлении?! Пораженный таким чудесным открытием, не смея даже приложиться к самому чуду, я со слезами на глазах перекрестился и поцеловал маленькую икону, копию, как потом оказалось, чудотворной, поставленную в ее уголке, и только после этого целования дерзнул приложиться к самой Царице Небесной. Только это я приложился и хотел было уходить, не отрывая все еще глаз от дивного Лика, как меня подозвала к себе игумения.

- Меня сильно поразило ваше у нас появление. Я узнала в подробности, как вы к нам пришли. Необыкновенное совпадение вашего прихода с нашим праздником заставило меня усмотреть в этом водительство самого отца Серафима по изволению Самой Матушки Святой нашей Игумении. Я велела освятить для вас иконочку, точную копию с чудотворной иконы: извольте ее взять в благословение от нашей обители, как бы от самого отца Серафима. Вот она, освященная, стоит в уголке чудотворной иконы.

С этими словами игуменья сошла с своего места, провела сама меня к иконе и дала мне ту маленькую, поставленную внутри рамы чудотворного образа, к которой я к первой приложился после молебна.

Я передаю все знаменательные и удивительные события, со мною совершившиеся, как летописец. Я не могу, не смею умолчать о них даже перед самою страшною боязнью присвоить себе, недостойному, значение, которого я не заслуживаю, не имею и заслужить никогда не буду в состоянии. Самый даже страх, привитый чуть не с колыбели, перед ядовитою и злою насмешкой мира не может меня остановить в рассказе о том, чего я не смею утаить, как дела явно Божьего.

"О глубина богатства и премудрости и ведения Божия! Как непостижимы судьбы Его и неисследимы пути Его! Ибо кто познал ум Господень? Или кто был советником Ему?.. Все из Него, Им и к Нему. Ему слава во веки, аминь".



12

Нетрудно себе представить, как я провел весь последующий после этого события день в обители. Не шла на ум еда - я носился, как на крыльях, боясь пропустить своим благоговейным вниманием все, что составляет святыню Дивеева. А святыня - весь Дивеев и вся его святая любовь, которая прорывается, бьет ключом из каждого уголка этого удивительного места, из каждой кельи, из каждого ласкового слова как самой игумении, так и всех виденных мною сестер.

Незабвенно до конца моих дней мое полуторадневное пребывание в Дивееве! От каких "тяжких и лютых" спасет меня в дальнейшей жизни моей связавшее с тобой воспоминание о твоей святыне, о твоей любви, дивный Дивеев!..

Вся батюшкина святыня - в Дивееве. Все полно им. Он невидимо здесь присутствует. Его присутствие до того здесь ощутимо, что неволько хочется спросить иной раз: как пройти к батюшке? - да спохватишься и вспомнишь, что его нет, родимого, в том облике, который доступен непосредственному общению; а все-таки его присутствию веришь и чувствуешь, что он недалеко, что - здесь он, бесценный. Эта тайна общения в Дивееве мира видимого с миром невидимым испытывалась не одним мною. Многие, бывавшие в Дивееве, передавали мне, что и они ощущали близость к себе о. Серафима. Более "простые сердцем" встречали его преимущественно в том месте Дивеева, которое зовется "канавкой Царицы Небесной", даже вступали с ним в беседу, как с обыкновенным старцем-паломником, и только знаменательность встречи и часто чудесное исчезновение из поля зрения очевидцев давали разуметь, что встреча эта не была из числа обыкновенных.

В храме, в котором дальняя батюшкина пустынька обращена в алтарь, в витрине хранятся его вещи, все, что после него земного осталось. Эпитрахиль его, поручи, крест медный, которым мать его благословила, отпуская в далекий монастырь, его лапотки, его полумантия, в которой он ходил постоянно, псалтирь его, которую он всегда в мешочке носил за спиной с другими книгами Св. Писания, топорик, на который он опирался и которым работал... В алтаре, за Престолом, у Горнего места, лежит камень, скорее обломок того камня, на котором, стоя на коленях, с молитвой мытаря на устах, он молился подряд тысячу ночей. Там же лежит отрубок с корнем того дерева, которое по молитве батюшки преклонилось в сторону Дивеевской обители в обличение гонителей его усердия к Дивеевским сестрам и неустанных его забот о них (см. Летопись Серафимо-Дивеевского монастыря).

Любовь, которою окружены эти реликвии, не поддается описанию - во всем святое отношение к святыне: пылинке не дадут сесть заботливые сестры. Сестра, показывавшая мне святыню, видя мое благоговение, со слезами на глазах покрыла меня эпитрахилью батюшки и дала поцеловать его крест. Сам отец Серафим рукой своей послушницы благословил меня - такое у меня было в эту минуту чувство.



13

В келье матушки игумении я познакомился со вдовой Николая Александровича Мотовилова, Еленой Ивановной, необыкновенно доброй, приветливой и бодрой старушкой.

Удивительно прекрасна старость в Дивеевской обители!

Матушка игумения, показавшаяся мне женщиной средних лет, родилась, оказалось, в 1819 году. Елена Иванована немногим ее моложе. Но какая бодрость движений, твердость походки, почти юношеский блеск глаз! Елена Ивановна, современница отца Серафима, видевшая его, слышавшая его речи, - она - живая летопись монастыря. Я был по ее приглашению у нее в келье и не мог не изумиться богатству ее памяти и живым рассказам о прошлом и настоящем Дивеева.

- Все у нас, - рассказывала мне Елена Ивановна, - делается в монастыре батюшкой отцом Серафимом. В трудные минуты монастырской жизни все на него одного надеются и на его молитвы к Царице Небесной. - Уж это, как батюшка укажет, - говорит в таких случаях игуменья... и батюшка, действительно, указывает - смотришь - или чудом все устроится, или доброго человека Господь пришлет на выручку обители из затруднения. Вот теперь большая скорбь у нас: колокольня наша сорока сажен высоты стоит неоконченная. Строил ее наш епархиальный архитектор, да Господь попустил такому греху случиться - этот архитектор колокольню-то выстроил, да нынче весною возьми да убей свою жену. Над ним суд назначили, а к нам прислали нового; а новый нашел, что колокольня, вчерне уже совсем отстроенная, неправильно выстроена - наклон будто имеет опасный, - и прекратил работы. Было бы, кажется, над чем задуматься и чему огорчиться - не богата наша обитель капиталами - живем сами день за днем верой в о. Серафима! Доложили матушке игуменье: "Видно, так батюшке о. Серафиму нужно!" - только и сказала наша матушка. Теперь повесили в середине колокольни отвес, и мы все ждем, каково будет распоряжение о. Серафима. Нам говорят: сломать заставят вашу колокольню; а мы веруем, что выйдет от батюшки распоряжение для славы Божией и пользы обители.

Вы знаете - в Дивееве, где чему быть - все намечено было батюшкой еще при жизни, хотя телом своим он никогда в Дивееве не бывал. И все с необычайной точностью исполняется по его указанию. В эпоху дивеевских смут, когда монастырю, казалось, грозило распадение (точно по батюшкиному предсказанию), когда в дела монастыря вмешивались люди, стремившиеся изменить все батюшкины предначертания, те же люди, против своей воли, исполняли волю и указания батюшки. Шли против него, а делали по его.

Вера Дивеевских насельниц не была посрамлена - колокольня теперь уже отстроена. Кажется, и "опасный" наклон признан даже полезным в архитектурном отношении ввиду расположения Дивеева на полугоре. - Так печется о своих "сиротах" незримый архитектор.

Теперь в обители 950 сестер, а средств к существованию немногим разве больше, чем было, когда сестер тридцать едва не умирало с голоду, и тем не менее обитель процветает. Мы уже привыкли к чудесам, но и мы иной раз удивляемся - откуда что берется, откуда берется это изобилие всего: и материального, и духовного. У нас все свое: свои живописные, свой кирпичный завод, сами свечи делаем - нет, кажется, отрасли монастырского хозяйства, которая бы не производилась своим монастырским трудом на нужды обители. Хорош ведь наш собор? Он почти весь - труд сестер наших. Дивен наш о. Серафим.

Да, дивен батюшка! Когда я читал его жизнеописание и историю Дивеева, свидетелей начала которой еще много в живых (в обители, кроме Елены Ивановны, я видел двух монахинь - современниц блаженного старца - мать Ермионию и мать Еванфию), я не мог все-таки себе представить всей силы чудес о. Серафима.



14

- Хочу теперь я показать вам, - сказала Елена Ивановна, - всю свою святыню, которая пока еще у меня хранится. Ведь вы знаете, чем был для моего покойного мужа о. Серафим. Батюшка очень его любил. Долго мой муж упрашивал о. Серафима позволить снять с него портрет, и только после неоднократных и долговременных настояний батюшка согласился. Вот этот-то его первый портрет я и хочу показать вам - он необыкновенный: иногда он сурово смотрит, а иногда улыбается, да так приветно... Вот сами увидите!

В моленной Елены Ивановны, над небольшим столиком, на стене я увидал этот портрет.

- Смотрите, смотрите: улыбается!

Да еще как улыбается!

Лицо, прямо обращенное ко входящему, улыбалось такою улыбкою, что сердце светлело, глядя на эту улыбку - столько в ней благости, привета, теплоты неземной, доброты чисто-ангельской. И улыбка эта не была застывшею улыбкой портрета: я видел, что лицо это все более и более оживлялось, точно расцветало...

Что-то упало к моим ногам и у ног остановилось.

Я вздрогнул от неожиданности... Смотрю, у моих ног лежит апельсин. Не придавая ему значения, я наклонился, чтобы поднять его и положить на стол под изумительным портретом... Елена Иванована меня порывисто остановила:

- Не кладите апельсина на стол - он ваш: его вам сам батюшка дает! Я недоумевающе взглянул на Елену Ивановну. Как ни был я подготовлен к чудесам Дивеева, восклицание Елены Ивановны показалось мне странным - этак, подумалось мне, во всем можно усмотреть чудо. Нехорошее чувство зашевелилось во мне...

- Ваш он! я вам говорю. Вам его батюшка дает. Чему вы удивляетесь - ведь не воплотиться же для вас отцу Серафиму, чтобы из рук в руки дать вам этот апельсин. Неужели же можно назвать в наших местах, где мы все живем и дышим отцом Серафимом, случайностью это падение апельсина со стола к вашим ногам? Ведь вы и близко-то к столу не подходили... Я вам сейчас скажу, как попал ко мне этот апельсин: 22-го июля на Марию Магдалину наша игуменья именинница, из ее рук я получила его. Несу его домой, да думаю: кому мне его дать? И, как все у нас делается по благословению о. Серафима, я положила апельсин под его портрет, да и говорю: ты уже сам дай его, кому захочешь. Надо же вам было приехать сюда за тысячу почти верст и чтобы в день батюшкиного праздника этот апельсин со столика свалился к вашим ногам... Как же он не ваш? Как же это не сам отец Серафим вам его дарит?!.

Я не стал противоречить. Нехорошее чувство сменилось светлой радостью веры, начавшей было колебаться. Апельсин этот цел у меня и поныне. Конечно, он успел высохнуть за время с июля 1900 года по май 1903 года, когда я пишу эти строки, но вид и цвет апельсина он сохранил неприкосновенными - порча его не коснулась, даже пятнышка нет на этом Серафимовом даре.

На этом, однако, не кончилась моя незабвенная встреча с дорогою Еленой Ивановной. Продолжая наш разговор с ней, я рассказал ей о знаменательном сновидении моего знакомого, поведал о своем сне перед своим отъездом в Саров, о том, какая была виденная мною во сне икона...

- Вы не помните, в ночь на какое число вы видели ваш сон?

- В ночь с 18 на 19 июля.

- Знаете ли вы, что это за день 19 июля?

- Нет, не знаю.

- Это день рождения о. Серафима!.. Вы посмотрите только, под каким руководительством вы находитесь, и как необыкновенно и знаменательно все с вами совершающееся... Для чего-нибудь важного привел вас к нам батюшка!.. Меня это до того поражает, что я хочу подарить вам великую святыню, доставшуюся мне от покойного моего мужа: возьмите себе вот эти три камешка, - это осколки того камня, на котором о. Серафим молился тысячу ночей. Большой осколок этого камня хранится в алтаре, а эти - от того же осколка. Пусть они останутся в семье вашей, как благословение отца Серафима.

- Спаси тебя Господи, родная! За 800 с лишком верст не всякий может из наших мест собраться на поклонение твоей святыне, благословенный батюшка!..


1903






ИВАН ШМЕЛЕВ


МИЛОСТЬ ПРЕПОДОБНОГО СЕРАФИМА


То, что произошло со мною в мае сего 1934 года, считаю настолько знаменательным, настолько поучительным и радостным, что не могу умолчать об этом. Мало того: внутренний голос говорит мне, что я должен, должен оповестить об этом верующих в Бога и даже неверующих, дабы и эти, неверующие, задумались... Чудесно слово Исаии: "О, вы, напоминающие о Господе! не умолкайте!" (Ис. 62, б).

Старая болезнь моя, впервые сказавшаяся в 1909-1910 гг., обострилась весной 23 г. Еще в Москве доктора, к которым я обращался, предполагали, кишечные мои боли надо объяснить неправильным режимом, - "много работаете, едите наскоро, не жуя, много курите... очевидно, изобилие и крепость желудочного сока способствуют раздражению слизистой оболочки желудка и кишечника... Расстройство нервной системы также способствует выделению желудочного сока и мешает заживлению язвочек... Меньше курите, пейте больше молока, это пройдет, вы еще молоды, поборете болезнь". Отчасти они были правы. Правда, ни один не предложил исследования лучами Рентгена, ни один не предписал какого-нибудь лекарства... но, повторяю, отчасти они были правы: не определив точно моей болезни, они все же указывали разумное: воздержание и некоторую диету. Временами боли были едва терпимы, - в области печени, - но я опытом находил средства облегчать их: пил усиленно молоко, старался меньше курить, часто днями лежал и много ел. Поешь - и боли утихали. Странная вещь: во время болей, продолжавшихся иногда по два и по три месяца, я прибавлялся в весе. Это меня успокаивало: ничего серьезного нет. Проходили годы, когда я не чувствовал знакомых и острых или, порой, "рвущих" болей под печенью. В страшные годы большевизма, в Крыму, болей я не испытывал. Правда, тогда питание было скудное, да и куренье тоже. А может, нервные потрясения глушили, давили боли физические? - не знаю. Пять лет жизни во Франции, с 1923 по весну 28 г., я был почти здоров, если не считать мимолетных болей - на 1-2 недели. Но ранней весной 1928 года начались такие острые боли, что пришлось обратиться к доктору. Впервые, за многие годы, один наш, русский, доктор в Париже, - С. М. Серов - расспросами и прощупываниями установил предположительно, что у меня язва 12-перстной кишки, и настоял на исследовании лучами Рентгена. Исследование подтвердило: да, язва... но она была, а теперь лишь "раздражение", причиняющее порой боли. Мне прописали лечение висмутом - ou nitrate de bismuth - и указали пищевой режим. С той поры боли затихали на месяц, на два, и возобновлялись все с большей силой. Я следовал режиму, не ел острого, пил больше молока, меньше курил, совершенно не пил вина, но боли стали появляться чаще, давали отсрочки все короче. Наконец, дело дошло до того, что я редкий день не ложился на два - на три часа, чтобы найти знакомое облегчение болям. Но эти облегчения приходили все реже.

Доктора вновь исследовали меня лучами Рентгена, через 2 года, и вновь нашли, что язва была, а теперь - так, ее последствия, воспаляется оставленная язвой в стенках 12-перстной кишки так называемая на медицинском языке "ниша". Что бы там ни было, но эта "ниша" не давала мне покою. Бывала, я хоть ночами не чувствовал болей, а тут боли начинали меня будить, заставляли вставать и пить теплое молоко. Я стал усиленно принимать "глинку" (caolin), чтобы, так сказать, "замазать", прикрыть язву или "нишу". Теперь уже не помогала и усиленная еда, напротив: через часа два после еды, когда пищевая кашица начинала поступать из желудка в кишечник, тут-то боли и начинали рвать и раздирать когтями, - в правом боку, под печенью. Пропадала охота к работе, неделями я не присаживался к письменному столу, а лишь перекладывался с постели на диван, с дивана - на постель. С горечью, с болью душевной, думал: "кончилась моя писательская работа... довольно, пора..." Только присядешь к столу, напишешь две-три строчки... - они, боли! Там, где-то, меня гложет что-то... именно, гложет, сосет, потом начинает царапать, потом уже и рвать, когтями. На минуту-другую я находил облегчение, когда выпьешь теплого молока. Полежишь с недельку в постели - боли на недельку-другую затихают. Так я перемогался до весны 1934 года. Ранней весной я стал испытывать головокружения, слабость. Боли непрекращающиеся. Я стал худеть, заметно. Я ел самое легкое (и, между прочим, бульон, чего как раз и не следовало бы), курить почти бросил, давно не ел ничего колбасного, жирного, острого. Принимал всякие "спесиалите" против язв... - никакого результата. Мне приходило в голову, что язва, может быть, перешла в нечто более опасное, неизлечимое. Начались и рвоты. Еда уже не облегчала, напротив: после приема пищи, через два часа, боли обострялись, начинало "стрелять" и "сверлить" в спине под правой лопаткой, будто там поселился злой жук-сверлильщик. Я терял сон, терял аппетит: я уже боялся есть. Всю Страстную неделю были нестерпимые боли.

Я люблю церковные песнопения Страстной, и с трудом доходил до церкви; преодолевая боли, стоял и слушал. Помню, в Великую Субботу в отчаянии я думал: не придется поехать к Светлой Заутрене... Нет, преодолел боли, поехал, - и боли дорогой кончились. Я отстоял без них Заутреню. Первый день Пасхи их не было, - как чудо! Но со второго дня боли явились снова и уже не отпускали меня... до конца, до... чудесного, случившегося со мной.

Весь апрель я метался, не зная, что же предпринять теперь. Мне стали советовать обратиться к французам-специалистам.

Обычный вес мой упал в середине апреля с 54 кило до 50. Я поехал к известному профессору - французу Б., специалисту по болезням кишечника и печени. Он взвесил меня: 48 кило. Исследовал меня тщательно, все расспросил, - и выражение его лица не сказало мне ничего ободряющего. - "Думаю, что операция необходима... и как можно скорей... - сказал он, - вы можете еще вернуть себе здоровье, будете нормально питаться и работать. Но я должен вас исследовать со всех сторон, произвести все анализы, и тогда мы поговорим". Меня исследовали в парижском госпитале Т. Это было 3 мая. Слабый, я насилу добрался с женой до этого отдаленного госпиталя. Боли продолжались: что-то сидело во мне и грызло - грызло, не переставая. Мне исследовали кровь, меня радиофотографировали всячески, было сделано 12 снимков желудка и кишечника, во всех положениях. Меня измучили: мне выворачивали внутренности, сильно нажимая деревянным шаром на пружине в области болей, подводили шар под желудок, завертывали желудок и там просвечивали - снимали. Совершенно разбитый, я едва добрался до дому. Я уже не был в силах через три дня приехать в госпиталь, чтобы выслушать приговор профессора, как было условлено. Я лежал бессильный, в болях. Мало того, этот барит или барий, который дают принимать внутрь перед просвечиванием, - я должен был выпить этой "сметаны" большой кувшин! - застрял во мне, и я чуть не помер через два дня. Срочно вызванный друг-доктор, Серов, опасался или заворота кишок или - прободения. Температура поднялась до 39°. Молился ли я? Да, молился, маловерный... слабо, нетвердо, без жара... но молился. Я был в подавленности великой, я уже и не помышлял, что вернутся когда-нибудь - хотя на краткий срок! - дни без болей. Рвоты усиливались, боли тоже. Пришло письмо от профессора, где он заявлял, что операция необходима, что язва 12-перстной кишки в полном развитии, что уже захвачен и выход из желудка (пилер), что кишка деформировалась, что стенки желудка дряблы, спазмы и проч... - ну, словом, я понял, что дело плохо.

Я просил - только скорей режьте, все равно... скорей только. А что дальше? Этого "дальше" для меня уже не существовало: дальше - конец, конечно. Ну, после операции, - месяцы, год жизни: уже не молод, я так ослаблен. Профессор прописал лекарства - беладонну (по 10 кап. за едой), висмут, особого приготовления - Tulasne, глинку - "Gastrocaol", лепешечки, известковые, против кислотности... (Comprimees de carbonate de chaux, Adrian) и еще - вспрыскиванья 12 ампул, под кожу (Laristine). - "Это лечение - я даю, - писал он, - на 12 дней вам, чтобы немного вас подкрепить перед операцией, но думаю, что это лечение не будет действительным". Я начал принимать уже лекарства с 12, помню, мая. Принимать и молиться. Но какая моя молитва! Не то чтобы я был неверующим, нет; но крепкой веры, прочной духовности не было во мне, скажу со всей прямотой. Молился и великомученику Пантелеймону, и преподобному Серафиму. Молился и думал - все кончено. Сделал распоряжения, на случай. Не столько из глубокой душевной потребности, а скорее - по православному обычаю, я попросил доброго и достойнейшего иеромонаха о. Мефодия, из Аньера, исповедать и приобщить меня. Он прибыл со Святыми Дарами. Мы помолились, и он приобщил меня. Этот день был светлей других, и в этот день - впервые, кажется, за этот месяц - не было у меня дневных болей. Это было 15 мая. Должен сказать, что еще до приема лекарства профессора, с 9 мая, кончились у меня позывы на рвоту. И, странное дело, - появился аппетит. Я с наслаждением, помню, сжевал принесенную мне о. Мефодием просфору. Значу, что обо мне в эти дни душевные друзья мои молились. Да вот же, эта просфорка, вынутая о. Мефодием!..

Меня должны были перевезти в клинику для операции.

Известный хирург, по происхождению американец, друг русских, много лет работавший в России и в 1905 году покинувший ее, д-р Дю Б... затребовал все радио-фотографии мои. Мой друг Р. привез эти снимки от проф. Б... Я поглядел на них - и ничего не мог понять: надо быть специалистом, чтобы увидеть на этих темных листах - из целлюлозы, что ли? - что-нибудь явственное: там были только пятна, светотени, какие-то каналы... - и все же эти пятна и тени сказали профессору, что операция необходима. На каждом из 12 снимков сверху было написано тонким почерком, по-французски, белыми чернилами, словно мелом:

"Jean Chmeleff pour professeur В..."

И вот мой друг повез эти снимки и еще два бывших у меня, старых, к хирургу Дю Б. Это было 17 или 18 мая. В эту ночь я опять кратко, но, может быть, горячей, чем обычно, мысленно взмолился... - именно взмолился, как бы в отчаянии, преподобному Серафиму: "Ты, Святой, Преподобный Серафим... можешь!.. верую, что Ты можешь!.." Только. Ночью были небольшие боли, но скоро успокоились, и я заснул. Заснул ли? Не могу сказать уверенно: может быть, это как бы предсонье было. И вот, я вижу... радио-снимки, те, стопку в 12 штук, и на первом - остальных я не видел, - все тем же тонким почерком, уже не по-фрацузски, а по-русски, меловыми чернилами, написано... Но не было уже ни "Jean Chmeleff", ни "pour professeur В..." А явственно-явственно, ну вот как сейчас вижу: "Св. Серафим". Только. Русскими буквами, и с сокращением "Св." И все. Я тут же проснулся или пришел в себя. Болей не было. Спокойствие во мне было, будто свалилась тяжесть. Операция была уже не страшна мне. Я позвал жену - она дремала на соседней кровати, истомленная бессонными ночами, моими болями и своею душевной болью. Я сказал ей: вот что я видел сейчас... Знаешь, а ведь Святой Серафим всех покрыл... и меня, и профессора... и нет нас, а только - "Св. Серафим". Жене показалось это знаменательным. И мне - тоже. Словом, мне стало легче, душевно легче. Я почувствовал, что Он, Святой, здесь, с нами... Это я так ясно почувствовал, будто Он был, действительно, тут. Никогда в жизни я так не чувствовал присутствие уже отшедших... Я как бы уже знал, что теперь, что бы ни случилось, все будет хорошо, все будет так, как нужно. И вот неопределимое чувство как бы спокойной уверенности поселилось во мне: Он со мной, я под Его покровом, в Его опеке, и мне ничего не страшно. Такое чувство, как будто я знаю, что обо мне печется Могущественный, для Которого нет знаемых нами земных законов жизни: все может теперь быть! Все... - до чудесного. Во мне укрепилась вера в мир иной, незнаемый нами, лишь чуемый, но - существующий подлинно. Необыкновенное это чувство - радостности! - для маловеров! С ним, с иным миром неразрывны святые, праведники, подвижники: он им дает блаженное состояние души, радостность. А Преподобный Серафим... да он же - сама радость. И отсвет радости этой, только отсвет, - радостно осиял меня. Не скажу, чтобы это чувство радости проявлялось во мне открыто. Нет, оно было во мне, внутри меня, в душе моей, как мимолетное чувство, которое вот-вот исчезнет. Оно было во мне, как вспоминаемое радостное что-то, но что - определить я не мог сознанием: так, радостное, укрывающее от меня черный провал - мое отчаяние, которое меня давило. Теперь отчаяние ослабело, забывалось.

Дневные боли не приходили. Мне предстояла операция, я об этом думал с стесненным сердцем, - и забывал: будто может случиться так, что и не будет никакой операции, а так... Может быть и будет даже, но так будет, что как будто и не будет... Смутное, неопределимое такое чувство. Мне делали впрыскивание под кожу "ляристина" 12 ампул, я принимал назначенные лекарства и не мог дождаться, когда же дадут мне есть. Аппетит, небывалый, давно забытый, овладел мною, словно я уже вполне здоров, только вот - эта операция! я смотрел на исхудавшие мои руки... что сталось с ними! А ноги... - кости! Я все еще худею? и буду худеть? Но почему же так есть мне хочется? Значит, тело мое здорово, если так требует?..

22 мая меня повезли к хирургу Дю Б..., на его квартиру. Он слушает рассказ - историю моей болезни, очень строго: не любит многословия. Велит прилечь и начинает исследовать: "больно?" - нет... "а тут?.." - нет. Захватывает, жмет то место, где, бывало, скребло, точило: нет, не больно. Я думаю, зачем же операция? Хирург поглаживает мне бока и говорит, но уже ласково: "ну, хорошо-с". Просматривает доставленные ему еще вчера рентгеновские снимки. "Эти снимки мне ничего не говорят... ровно ничего... - и подымает плечи, - я ничего не вижу! я должен сам вас снова просветить на экране. Ваша болезнь... коварная! Ложитесь в наш госпиталь, и чем скорей - тем лучше". Странно! снимки ничего не говорят, "я ничего не вижу..." Но ведь говорили же они профессору Б.? и он видел?! Я вспомнил сон: "Св. Серафим"! Он покрыл, "заместил" собою и меня, и профессора Б. Может быть, закрыл и то, что видел профессор?.. и потому-то хирург Дю Б... не видит?..

24 мая меня положили в лучший из госпиталей, в американский, где Дю Б. оперирует. Меня взвешивают: 45 кг, опять падение! А, все равно, только бы дали есть. Я один в светлой большой палате, - в дальнем углу какой-то молодой американец. Я пью с жадностью молоко, прошу есть, но мне нельзя: завтра будут меня просвечивать. А пока делают анализы, выстукивают меня, выслушивают, разные доктора смотрят снимки и - ничего не видят?! Но там все же "каналы" и светотени. Сестры на разных языках спрашивают, как я себя чувствую. Прекрасно, только дайте поскорей есть. Мне дозволяют молока, - только молока. Я попиваю до полуночи, с наслаждением небывалым. Чудесное, необыкновенное молоко! Я - один, мне грустно: за сколько лет, впервые, я один, - и все же есть во мне какая-то несознаваемая радость. Что же это такое... радостное во мне?.. Я начинаю разбираться в мыслях.. да-а, "Св. Серафим"! Он и здесь ведь! вовсе я не один... правда, тут все американцы, француженки, шведки, швейцарка даже, - чужие все... но Он со мной. Поздно совсем входит сестра, русская! - "Вы не один здесь, - говорит она ласково, - за вами следят добрые души", - так и сказала "следят"! и "добрые... души"! "мы ведь вас хорошо знаем и любим". Правда?! - спрашивает моя душа. Мне светлее. Кто же она, добрая душа, - русская? Да, сестра, здесь служит, племянница В. Ф. Малинина. Я его знаю хорошо, москвич он, навещал меня в начале мая. Я рад ласковой сестре, душевной, нашей. Она говорит, что знает мои книги. "Неупиваемая чаша" - всегда при ней. Я думаю, она так, чтобы утешить лаской меня, больного. Мне и светло и горестно: все кончилось, какой же я теперь работник! Она уходит, но... нет, я не один, у меня здесь родные души, и Он со мной, тоже наш, самый русский, из Сарова, курянин по рождению, мое прибежище - моя надежда. Здесь, в этой - чужой всему во мне - Европе. Он все видит, - все знает, и все Он может. Уверенность, что Он со мной, что я в Его опеке, - могущественнейшей опеке во мне, все крепнет, влилась в меня и никогда не пропадет, я знаю. И оттого я хочу есть, и оттого не думаю, что скоро будут меня резать. С непривычки мне одному мучительно тоскливо: жена придет ведь только завтра, на два часа всего. И все же мне это переносно, ибо не один я тут, а - "все может случиться так, что... Я боюсь додумывать, что операции и не будет". Может... Он все может! Утром меня снимают, долго смотрят через экран: сам хирург и специалист - рентгеновец, оба люди немолодые. Гымкают, пожимают плечами. Нажимают - не сильно пальцами, спрашивают - больно? Ничего не больно, ибо все может быть. Я опять пью "сметану". Мне говорят - можете идти, очень хорошо. Для них? поняли? нашли? все ясно? Мне ничего не говорят.

Наутро хирург Дю Б. говорит мне: "пока ничего не могу сказать... болезнь коварная..." Да что же это за "коварная" болезнь? Я хочу есть и есть. Об операции мне скажут - дня через два. Мне начинает думаться, что дело плохо: стоит ли и делать операцию, - потому и не говорят, - не знают? Мне подают подносы с разной пищей, очень красиво приготовленной: американцы! Я удивляюсь: острые какие блюда, а бифштекс, с крепким бульоном даже, прямо яд! Я сам назначаю себе диету, и мне дают... Да, ведь здесь только оперируют... меня-то привели сюда оперировать, а не лечить. Я плохо сплю, но болей нет и ночью, - первая ночь, когда у меня нет болей!

Сегодня меня будут оперировать? Нет, пока. Приходит Дю Б. Говорит: - "Ваша болезнь коварная..." Опять! - "я не вижу необходимости в операции... так и напишу профессору. Я не уверен, что операция даст лучшие результаты, чем те, которые уже есть..." Он говорит по-русски, но очень медленно и очень грамматически правильно, старается. А я с бьющимся, с торжествующим сердцем, думаю: "покрыл и его". Да: Он, "Св. Серафим", покрыл.. Это Он... - "лучшие результаты". Лечение проф. Б.? Да, лечение, полезное, но... Он покрыл. Я знаю: Он и лечению профессора Б. дал силу: ведь сам профессор ясно же написал, - у меня цело его письмо! - "в активность лечения не верю", - а уж ему ли не знать, когда десятки тысяч больных прошли через его руки! - "и потому считаю, что операция необходима". А вот хирург Дю Б. говорит - не вижу повелительных оснований для операции. А Он все видит, все знает и направляет так, как надо. Ибо Он в разряде ином, где наши все законы Ему яснее всех профессоров, и у Него другие, высшие законы, по которым можно законы наши так направлять, что "невозможное" становится возможным. Мне говорит дальше хирург Дю Б., что желудок хороший, что пилор - выход из желудка, не затронут, что... Одним словом, я, пробыв в госпитале пять суток, выхожу из него, под руку с поддерживающей меня женой, слабый... кружится голова, но, Боже, как чудесно! какие великолепные каштаны, зеленые-зеленые... и какое ласковое, радостное небо... какой живой Париж, какие милые люди, как весело мчит автобус... и вот, дыра "метро", но и там, под землей, какие плакаты на стенах, какие краски! Только слабость... и ужасно есть хочется. А вот и моя квартира, мой "ремингтон", с которым я прощался, мой стол, забытые, покинутые письма, рукописи... Господи, неужели я еще буду писать?! Сена под окнами, внизу. Какая светлая она... теперь! Вон старичок идет, какой же милый старичок!.. А у меня нет Его, образа Его... Но Он же тут, всегда со мною, в сердце... - Радость, о Господе!

Я ем, лечусь, радуюсь, дышу. Через две недели мой вес - 49 кило. Еще через две недели - 51 кило. Болей нет.

Я уже не шатаюсь, ступаю твердо, занимаюсь даже гимнастикой. Какая радость! Я могу думать даже, читать и отвечать на письма. Во мне родятся мысли, планы... рождается желание писать. Нет, я еще не конченный, я буду... Я молюсь, пробую молиться, благодарю... Страшусь и думать, что Он призрел меня, такого маловера. Но знаю: Он - призрел.

Слава Господу! Слава Преподобному Ходатаю: вот уже семь месяцев прошло... я жил в горах, гулял, взбирался на высоту, - ничего, болей - ни разу! Правда, я очень осторожен, держу диету, принимаю время от времени лекарства - "глинку". Боюсь и думать, что исцелен. Но вот с памятного дня, с 24 мая, с первого дня в госпитале, боли меня оставили. Совсем? Может быть, вернутся? Но что бы ни было, я твердо знаю: Преподобный всех нас покрыл, всех отстранил, - и с нами - законы наши, земные... и стало возможным то непредвиденное, что повелело докторам внимательней всмотреться - может быть, втайне и вопрошать, что это? - и удержаться от операции, которая "была необходима". Может быть, операция меня... - не надо размышлять... По ощущениям своим я знаю: радостное со мной случилось. Если не говорю "чудо со мной случилось", так потому, что не считаю себя достойным чуда. Но внутренне-то, в глубине, я знаю, что чудо: Благостию Господней, Преподобного Серафима Милостию!


28 декабря 1934

Париж








АЛЕКСАНДР СТРИЖЕВ


ДИВЕЕВСКАЯ ПАСХА


Велики дела Твои, Господи! Что совсем недавно казалось неосуществимым, загадочным, ныне претворено в жизнь, стало действительностью. И все делается как сказано в пророчествах батюшки Серафима, по его глаголу прозорливца. Изрек Старец: "Скажу тебе: тогда Дивеев будет диво, когда убогий Серафим ляжет в Сарове, а плоть свою перенесет в Дивеев... Много в Сарове почивает святых, а открытых мощей нет, никогда и не будет, а у меня же, убогого Серафима, в Дивееве будут!" Услышав это предречение из уст своего наставника, дивеевские монахини думали тогда, что батюшка Серафим собирается посетить их обитель, где он всего-то был два раза, будучи новоначальным иноком, но при жизни подвижника такой встречи больше не случилось.

И вот честные мощи Преподобного в Дивееве. Среди лета запели Пасху, как о том и предсказывал сам Старец. Пасхальные стихиры переполняют радостью предстоящих, кажется, сама вселенная наполнилась этими кликами умиления. Вся Русь ублажает своего небесного заступника.

Прежде чем навеки упокоиться под сводами Троицкого собора в Дивееве, мощи преподобного Серафима Саровского побывали во многих городах России, повсюду утешая истиной Христовой веры притекающих к ним. Со дня второго обретения мощей 11 января сего года в Казанском соборе Санкт-Петербурга им поклонялись православные в Александро-Невской лавре, а затем с 7 февраля по 23 июля в Богоявленском соборе Первопрестольной столицы, где радованию москвичей не было конца: так велико среди христиан почитание старца Серафима, истлевшего в молитвенных подвигах за свой народ,

И вот прощальный крестный ход по улицам столицы при стечении великого множества церковных чад. Предлежал путь к Дивеевской обители для всенародного прославления Печальника земли Русской, утешителя соотечественников в годы грозных испытаний и разорений земной церкви. Серафимовские торжества буквально всколыхнули верующих русских людей во всех пределах Отечества, омыли их очи слезами просветления, вразумили колеблющихся встать на путь жизни во Христе.

Повсюду возносилась молитва угоднику Божию с надеждой на исцеление от язв повседневной действительности: "На тя бо упование наше ныне возлагаем, отче благосердый: буди нам воистину путевождь и приведи нас к невечернему свету жизни вечныя Богоприятным предстательством у престола Пресвятыя Троицы..."

Столичный крестный ход от Богоявленского патриаршего собора до храма св. Никиты Мученика, далее отбытие в Ногинск (Богородск), где Святейший Патриарх совершает молебен, затем без перерыва - всенощное бдение. Молебны в храме совершались всю ночь. В среду, 24 июля - отъезд из Богородска в Орехово-Зуево. Здесь, на Московской земле, в 9 часов утра совершается Божественная Литургия и прощальный молебен. В 17.00 цельбоносные мощи Преподобного встречает Владимирская земля. Богомольцы, возглавляемые епископом Владимирским и Суздальским Евлогием и духовенством епархии, чтут святую память угодника Всероссийского умилительным молитвословием. Через 2 часа, в 19 ровно,- встреча святых мощей у Золотых врат Святейшим Патриархом Алексием II и духовенством. Величественный крестный ход в Успенский Владимирский кафедральный собор, где и совершалось Всенощное бдение. Молебны в храме не умолкали всю ночь. Хроника Серафимовских торжеств насыщается дальнейшими духовными событиями. 25 июля в Успенском Владимирском кафедральном соборе состоялась встреча Святейшего Патриарха. Началась Божественная Литургия, затем молебен у раки Преподобного. После трапезы владимирская паства и духовенство провожали Патриарха в Нижний Новгород. Поклонение святым мощам проходило в течение всего дня и последующей ночи. Утром 26-го, в пятницу, состоялось отбытие святых мощей из Владимира в Нижний Новгород с остановками в Вязниках и Гороховце. Так под пение молитв преподобный Серафим продолжал обходить Русскую землю.

И вот Нижегородские пределы, последние пределы перед Дивеевом, местом вечного упокоения незабвенного батюшки Серафима. На границе области святые мощи встречает митрополит Нижегородский и Арзамасский Николай. Вспоминаются слова владыки Николая, сказанные им после чудесного обретения мощей святого: "Жизнь и подвиг Серафима Саровского самым тесным образом связаны с Нижегородской землей - Нижегородчиной. Даже долгие годы насильственного уничтожения всякой памяти о нем не смогли повергнуть в забвение этого имени. И сейчас нижегородцы хранят, передавая из поколения в поколение, иконы с изображением преподобного отца нашего Серафима. Он очень близок русскому духу".

Впечатляющей была встреча святых мощей Святейшим Патриархом и духовенством Нижнего Новгорода. Крестный ход следовал в кафедральный собор, где ночь совершалось молебное пение. 27 июля там же отслужили Божественную Литургию, а в полдень малую вечерню с акафистом Преподобному. Затем Всенощное бдение, после чего молебное пение перед святыми мощами продолжалось всю ночь 28-го, в воскресенье, состоялось торжественное изнесение честных мощей по городу в сопровождении крестного хода. Процессия отправилась в Арзамас.

Прибытие в Арзамас, как и намечалось, произошло в 20.00. Пока крестный ход продвигался по городу в собор, в Дивееве паломники наблюдали чудесное явление на небе. До того спокойное солнце вдруг стало радостно изливаться, как то бывает в Пасхальное утро. Солнце так "радовалось", что даже неверы удивлены были его необычному состоянию. Тогда же многие богомольцы сподобились видеть в Дивееве радугу над крестом Троицкого собора. Монастырская площадь, залитая людьми, вместе с солнцем радовалась прибытию святых мощей в Арзамас, откуда до Дивеева рукой подать. Это уже земля, намоленная самим преподобным Серафимом, земля, ставшая небесной иконой Отечества.

Дивеево в ожидании святых мощей преподобного Серафима. Украшен Троицкий собор, возле Казанской церкви крестами отмечены могилки первоначальницы обители матушки Александры Мельгуновой, подвижниц времен жития Саровского чудотворца и "служки Серафимова" - Николая Мотовилова, чьи записи бесед со Старцем обогатили сокровищницу отечественного Богопознания. Паломники повсюду, и повсюду здесь они нашли радушный прием. На взгорках в окрестностях Дивеева выросли палаточные городки. Порядок поддерживают казаки, съехавшиеся сюда с Кубани, Дона, из Забайкалья. Их традиционные одежды колоритны, выправка молодецкая, они спаяны духом товарищества. Для поддержания порядка поставили свои отряды патриотические формирования москвичей и саровцев. 30 июля, вторник, 19.00. Прибытие в Дивеево святых мощей угодника Божия Серафима. Хоругвеносцы, а в их первых рядах стоят ученые физики-атомщики Владимир Карюк, Иван Сидоров с сыном Сергием, Алексей Федоров, Леонид Бокань - все из Сарова - двинулись навстречу святыне. За ними духовенство и многочисленные паломники. Казаки из Союза казаков и сотня молодых людей в черных рубашках с повязками цвета державного флага на рукавах; взявшись за руки, поддерживают порядок. Молебен перед святыми мощами в монастыре. Служба всю ночь. На другой день, 31 июля, в среду, встреча Святейшего Патриарха Алексия II, Божественная Литургия, молебен, а в 15 часов - малая вечерня с акафистом Преподобному. После Всенощного бдения, уже ночью, была совершена Божественная Литургия.

Первое августа - всенародное прославление преподобного Серафима. Опять радуется солнце, опять, как и 88 лет назад, когда проходили такие же Саровские торжества, радуются православные люди. У многих в глазах стоят слезы умиления. Божественную Литургию совершают на монастырской площади. Пасха среди лета. Христос воскресе! Воистину воскресе! В сослужении Святейшего Патриарха двенадцать иерархов и многочисленные клирики. Потом молебен и крестный ход. Богомольцы прощаются с мощами Всероссийского святого. Раку износят внутрь Троицкого собора и ставят в величественную сень, изготовленную мастерами Свято-Данилова монастыря. Ночью у цельбоносных мощей святого неоднократно присходили чудеса по исцелению бесноватых, так жутко кричавших поначалу и постепенно затихших, приобряща спасительную благодать Духа.

"Когда меня не станет, ходите ко мне на гробик... Как с живым со мной говорите, я всегда для вас жив буду", - говорил собеседникам преподобный Серафим. Жива и свята для нас его память. Как с живым говорили со Старцем в молитвенном общении и православные люди, съехавшиеся в Дивеево из разных концов России. А поблизости от Сарова в это время проходили Вторые Серафимовские чтения, собравшие в свой круг известных ученых и литераторов. Чтили живую память святого Серафима, говорили о насущной жизни, такой непростой в этот критический момент отечественной истории. И подавалась надежда на лучшее устроение всего нашего бытия. Ибо, по глаголу Старца, после сокрушительных испытаний "Господь помилует Россию и приведет ее путем страданий к великой славе". Быть по сему! Угодник Серафим печалуется за Русскую землю, молитвенно предстоя у Престола Божия.


1991







Наверх