Да, конечно:
дворец есть дворец, и каждое утро почтительнейший, ловчайший, с
ухватками фокусника, лакей сервировал нам какао, горку твердо-ледяного
сливочного, фигурно вылепленного масла и горку таких булочек, что
плакать хотелось. Все это бесшумное и торжественное великолепие
сначала ослепляло, но потом стало привычным и скоро приелось. Одно
только и было интересно, что необыкновенно чистые, до прозрачности
вымытые ногти лакея. А все остальное: ну да, булочки; ну да, масло;
ну да, салфеточки; но сиди за столом по команде; не болтай ногами;
не разложи локтей, как хочется; не зевни; таскайся целый день в
воскресном костюме; береги глянец сапог; будь начеку к осмотрам,
к внезапным ревизиям, на которых ты играешь роль отставного козы
барабанщика; вперед не забегай, в середке не мешай и сзади не отставай;
потом в сад на пятнадцать минут, а в саду через стенку слышно, как
шумит Невский проспект, а с ним — целый мир. Про петербургский климат
много писали плохого, но когда там весна или начало осени, то рая
не нужно. И вот чувствуешь, кожей ощущаешь, что простой веселый
воробей попал в кампанию экзотических птиц.
И разве это
— счастье?
Счастье в том,
чтобы зажать в ладонь, еще не выспавшуюся, мамин двугривенный и,
в одних трусиках, пулей лететь в мелочную лавочку купца Воробьева,
спуститься по сбитым ступенькам в полутемное подвальное помещение,
вдохнуть очаровательный, только в России известный запах квашеной
капусты, маринованной, в бочонке, сельди и толстой сахарной бумаги;
купить осьмушку затвердевшего масла, бутылку новодеревенского молока
и трехкопеечную марку для городского письма, — и все это донести
с шиком, с разгоном, не пролить, не разбить, не потерять и потом
воссесть за стол, ощутить беспокойный аппетит, уплетать, вспоминать
тающий сон, мысленно разрабатывать программу дня и потом свобода,
пыльная дорога, сады, сирень, воздух — по копейке штука и горизонтом
пахнет.
У воробья была
своя жизнь и, особенно, у воробья коломенского, который живет в
одноэтажном деревянном доме.
Но Александр
Третий (я это понял потом) был человек умный, не набитый придворной
спесью. Я потом уже узнал, что он просил, например, своего брата
Алексея «сделать Ники мужчиной». И, вводя в свою семью меня, он
умышленно выбирал мальчишку с воли, чтобы приблизить к этой воле
птиц экзотических, ибо, собираясь царствовать, собираясь управлять
людьми, нужно уметь ходить по земле, нужно позволять ветрам дуть
на себя, нужно иметь представление о каких-то вещах, которых в клетку
не заманишь. На больших высотах дышат так, а внизу — иначе.
И вот однажды
в саду, во время дружеской болтовни, Ники расспросил меня про Коломну:
что такое Коломна? Где она находится и подчиняются ли дедушке тамошние
люди? Я рассказал все честно и откровенно.
— А что ты
делал в Коломне? — спросил Ники.
Несмотря на
дружбу, на одинаковый возраст, на склонность к шалостям, я своим
детским инстинктом чувствовал снисходительное к себе отношение,
как к бедному родственнику, которого пока что терпят, а потом прогонят
и скоро забудут. Потом уже, в зрелые годы, я осознал свою аничковскую
жизнь и понял, что тайна династий заключается в том, что они несут
в себе особенную, я сказал бы — козлиную, кровь. Пример: если вы
возьмете самого лучшего, самого великолепного барана и поставите
его во главе бараньего же стада, то рано или поздно он заведет стадо
в пропасть. Козлишко же, самый плохонький, самый шелудивенький,
приведет и выведет баранов на правильную дорогу. На земле много
ученых, но никому в голову не приходило изучить загадку династий,
козлиного водительства, ибо таковая загадка несомненно существует.
И еще другое ибо: стада человеческие, увы, имеют много общего со
стадами бараньими. Я имею право сказать это, ибо едал хлеб из семидесяти
печей.
И когда Ники,
этот козленок, поправляя меня в пении, повелевал мне не ошибаться,
он смотрел на меня такими глазами, которых я нигде не видал, и я
чувствовал некоторую робость, совершенно тогда необъяснимую, как
будто огонек прикасался к моей крови. И теперь этот Ники спрашивает
меня же о вещах, которые я прекрасно знаю и которых он не знает.
Это был клад, с которым можно было взять реванш. Я почувствовал
вдохновение и ответил:
— В Коломне
я был представляльщиком.
Райский птенец
был озадачен, что и требовалось доказать.
— Что такое
представляльщиком? — спросил он.
На цирковых
афишах часто пишут: «Чтобы верить, надо видеть». Эта фраза всегда
ласкала мое воображение, и на этот раз я имел удовольствие ее повторить.
— Чтобы верить,
надо видеть.
— Ну, где же
это я увижу? — сказал жалобно Ники.— Не в саду же этом?
— В саду этом
ты ничего не увидишь, — ответил я.
— Ну, покажи,
Володя, покажи.
И тут я почувствовал,
что бездомный бедный воробей имеет свои преимущества.
— Я показал
бы, да ты всем расскажешь.
— Никому не
скажу, Володя.
— Побожись.
У нас в Коломне
был такой статут: когда вам говорили: «побожись», вы должны были
гордо и презрительно ответить: «к моей ж... приложись». Но кому
в голову могло прийти требовать исполнения этих статутов в дворцовой
обстановке, и я ограничился только гордой и загадочной улыбкой.
— Я буду побожись,
— сказал печально Ники, явно не знавший слова «божиться».
— Скажи: убей
меня Бог, что не скажу.
— Убей меня
Бог, что не скажу.
— Ни отцу,
ни матери, ни тинь-ти-ли-ли, ни за веревочку.
— Ни отцу,
ни матери, — и тут Ники запнулся: дальнейших хитросплетений, как
я, впрочем, и ожидал, он выговорить не мог. И я гордо усмехнулся
такой беспомощности.
— Ладно, —
сказал я, идя на уступки. — Но помни: если обманешь, то Бог с корнем
вырвет ноги. Понял?
— Понял, понял,
— лепетал Ники, едва ли что-нибудь понимая. Теперь, на склоне лет,
я, вспоминая дворцовую жизнь, начинаю понимать, какой это ужас,
когда ребенку вбивают в голову четыре языка, четыре синтаксиса,
четыре этимологии. Какая это путаница, какая непросветная темень!
— Ну вот, —
сказал я, — теперь смотри.
Я пошел за
толстое дерево, сломил небольшую ветку и, опираясь на нее, как на
трость, вышел, пьяно качаясь. Сделал снисходительный жест почтеннейшей
публике, помахал на себя ладонью, как веером, и баском спел:
Шик, блеск,
иммер элеган
И пустой карман,
—
Ах, простите,
госыпода,
Я сегодня пьян...
Дело в том,
что в Коломну время от времени приезжал какой-то полотняный балаган,
который мы звали комедией и куда на стоячие места нас пускали за
три копейки. Я воровски экономил на маминых покупках эти три копейки,
пробирался в стоячие места, садился верхом на острый забор и, не
замечал страданий от этой позиции, жадно, запоем впивался в «парфорсное»
представление: Бог с младых ногтей моих благословил меня любовью
к театру. Я всех знал: и шпагоглоталыцика Вольдемара, и артистку
шаха персидского трапезистку Мари, и трех ученых собак, и клоуна
Шпильку, и куплетиста Этьена. Теперь я думаю, что в этом Этьене
были какие-то проблески таланта. Я бредил им, я видел его во сне,
я следил за ним, когда он в свободные минуты выходил из балагана
и неизменно направлялся в трактирное заведение. Перед стойкой он
делал молчаливый жест, и там уже знали, что нужно. У Этьена слезились
глаза, и они казались мне самыми прекрасными в мире. У Этьена была
грязная шелковая двубортная жилетка, и она казалась мне с королевского
плеча. Когда он пел: «Если барин при цепочке, эфто значит без часов»,
— он вынимал из жилетного карманчика цепочку и на ней действительно
часов не оказывалось, — и это имело дикий успех, ибо в этом было
презрение к барину.
Если барин
при калошах,
Эфто значит
без сапог...
В кабаке, за
три копейки, Этьену давали маленький, зеленого толстого стекла,
стаканчик, и Этьен, как-то особенно вкусно, брал его на ладонь,
долго и молча вдыхал аромат сивухи, всячески отдалял момент наслаждения
и вдруг вскрикивал: «Запаливай!»
В дворцовом
саду этим волшебным Этьеном был я, маленький Володя, но моя почтеннейшая
публика, в лице Ники, понятия не имела, что такое шик, блеск и,
в особенности, иммер элеган (впрочем, последнего я и сам не знал).
Ники не понимал символизма: «пустой карман» и что такое «пьян».
— Но у меня
тоже пустой карман, — недоуменно говорил Ники, выворачивая свой
карманчик.
— Да, — учительствовал
я. — Карман пустой, но, если ты попросишь своего папу, он тебе может
двадцать копеек дать.
— А что такое
двадцать копеек? — продолжал вопрошать Ники.
— Фунт карамели
можно купить, — выходил я из себя.
— А что такое
пьян?
Я прошелся
по лужайке покачиваясь.
— Вот что такое
пьян, — объяснял я.
Ники тоже прошелся
покачиваясь.
— И я пьян?
— спросил он.
— Конечно,
пьян, но ведь все это понарошке.
— Как это понарошке?
— Так, понарошке.
А чтоб было всамделишнее, нужно водку пить.
— Какую водку?
— Так, горькая
вода есть такая.
— А зачем же
пить горькую воду?
— Чтобы запаливать.
— А ты пил?
— Нет.
— Почему?
— Потому что
мама выдерет.
— А-а... —
с почтением протянул Ники, потому что он знал, что такое «выдерет».
Дружеская беседа
затянулась. Перешли на самую соблазнительную вещь: табак.
— А ты пробововал
курить? — спросил Ники.
Я почувствовал
ошибку в слове «пробовать», но смолчал и ответил:
— Пробововал.
— Ну и что
же?
— Да ничего.
— Мне страшно
покурить хочется, — сказал Ники.
— А вот сопри
у отца папирос и покурим.
Весь дворец
знал, что турецкий султан прислал Александру несколько картонов
папирос, но все они были заперты под замок. Пришлось посушить на
солнце лопух и тонко нарезать его ниточками. Потом догадались набрать
окурков в пепельнице, крошили их в газетную бумагу, сворачивали,
но выходило плохо: один конец толстый, другой — тонкий. Но это уже
было опасно. Нюхали друг друга изо рта, не пахнет ли табаком? И
потом, по коломенскому рецепту, жевали сухой чай. Это отбивало запах.
Но, если Император Николай Второй был исправным курильщиком, то
в этом были и мои семена.
Шалун он был
большой и обаятельный, но на расправу — жидок. Я был влюблен в него,
что называется, по-институтски: не было ничего, в чем бы я мог отказать
ему. И когда Александр ловил нас в преступлениях, я всегда умолял
его:
— Ники — не
виноват.
— Ты не виноват?
— спросил однажды Александр.
— Я не виноват,
— ответил Ники, прямо глядя в глаза.
— Ах, ты не
виноват? — рассердился Александр. — Так вот это тебе лично, а это
— за Володю.
— Почему за
Володю? — со слезами спрашивал Ники, почесывая ниже спины.
— Потому что
Володя за других не прячется. Володя — мальчик, а ты — девчонка.
— Я не девчонка,
— заревел Ники. — Я мальчик.
— Ну, ну, не
реви, — ответил отец и, в утешение, дал нам по новенькому четвертаку.
Вспоминаю,
как, иногда, выезжая, например, в театр, родители заходили к нам
прощаться. В те времена была мода на длинные шлейфы и Мария Феодоровна
обязана была покатать нас всех на шлейфе и всегда начинала с меня.
Я теперь понимаю, какая это была огромная деликатность — и как все
вообще было невероятно деликатно в этой очаровательной и простой
семье.
И потому я
горько плакал, когда прочитал, что Николай Второй записал в своем
предсмертном дневнике:
— «Кругом —
трусость и измена».
Но... этого
нужно было ожидать.
Мы малодушны,
мы коварны,
Бесстыдны, злы, неблагодарны;
Мы сердцем хладные скопцы,
Клеветники, рабы, глупцы...