Когда
начались занятия моей матери с Великим Князем Николаем Александровичем
и когда мы только что переехали на жительство в Аничков дворец,
— мама моя больше всего боялась (и теперь я считаю это совершенно
естественным), как сложатся мои отношения с детьми, но все же российскими
Великими Князьями самой, так сказать, большой ветви. В далеком,
но, все-таки, несомненном будущем, — Великий Князь Николай Александрович
— сначала — Наследник Престола, а затем, если Бог соизволит, и Император
всея Руси, Царь Польский и Великий Князь Финляндский. Конечно, теперешний
Наследник Престола Великий Князь Александр Александрович — богатырь
и рассчитан минимум на сто лет жизни (в моем тогдашнем воображении
«не мал человек под потолок ростом»), но все под Богом ходим и надо
брать вещи так, как они суть. И поэтому мать ночей не спала и мне
не давала, все уча меня: как надо быть почтительным к царским мальчикам,
как быть сугубо осторожным в обращении с ними и, в особенности,
как нужно их титуловать.
—
Обязательно называй Вашим Высочеством и никак не Ники или Жоржик,
а Николай Александрович и Георгий Александрович и обязательно на
«вы». Это — дети царские, считай счастьем, это папочка умолил и
так далее и так далее...
И
я чувствовал, как у меня к сердцу подступает, что называется, неизбывная
тоска. Это мне, человеку с Псковской улицы, ходить с накрахмаленной
душой, быть вечно на страже собственных слов, следить за каждым
своим движением и жестом! И потом: какие они великие князья? Такие
же мальчишки, как и я, только у богатого отца, — вот и все, У них
отец есть, а у меня, бедного, нет: вот и вся разница. Я — сирота,
они нет. В этом их счастье. Так почему же мне думать о каких-то
высочествах, когда они так же, как и я, ходят, бегают, разговаривают,
едят, спят и так же, как и я, врут маме насчет больного живота,
когда урока не выучил, или что палец болит, когда писать не хочется?
И, как говорят французы, я ходил со смертью в душе. Мне было скучно
и тоскливо, и в саду я старался отделяться от них. Пусть я играю
здесь, а Их Высочества — там. Так проще и для языка — удобнее. И
не нужно о чем-то думать, к чему-то приспособляться.
И
вот однажды в зимний день я что-то делал в саду и вижу: прямо на
меня, в одном сюртуке, идет действительно Великий и благоговейно
уважаемый, без всяких предварительных наставлений, Князь Александр
Александрович, подходит ко мне и спрашивает:
—
Володя! А где же Ники?
Я
ответил:
—
Его Высочество за горой чистит снег.
Великий
Князь, подумав немного, сказал:
—
Слушай, Володя. Для тебя великий князь здесь — только я один. А
Ники и Жоржик — твои друзья, и ты должен звать их Ники и Жоржик.
Понял?
—
А мне мама велела...
—
Правильно. Маму слушаться необходимо, но это я тебе разрешаю и сам
с мамой поговорю. Понял?
—
Понял, Ваше Высочество. А то очень скучно.
—
То-то и дело, что скучно. Ну беги к мальчикам и играйте вместе.
Лед
рухнул. С плеч скатилась гора.
Я
на крыльях радости полетел к Ники, теперь моему дорогому другу и
товарищу, которого тоже злило, что я называл его неуклюжим и плохо
вращающимся во рту титулом. Иногда с досады он тоже и меня называл
вашим высочеством, и тогда я боялся матери: услышит и будет скандал
в очках, как говаривал наш ламповщик. Этот ламповщик был большим
нашим общим другом, вроде Аннушки, и мы испытывали по отношению
к нему самое полное доверие. Когда он, бывало, зайдет в игральную
комнату заправлять лампы,— мы сейчас же к нему:
—
Сидор, расскажи про войну...
И
он, нарочно подольше возясь с лампами, рассказывал, и особенно наше
воображение поразил переход русских войск через Дунай. Как это:
переход через Дунай? И потом в саду мы изображали это так: маленький
Жоржик был Дунаем, ложился на землю, а мы с Ники через него «переходили»,
причем Дунай, чтобы сделать трудности, шпынял нас ногой в зад. И
мы тогда, чем больше было трудностей, тем больше гордились и надевали
медали, которые Ники уже тогда мне «жаловал», отлично понимая эту
свою привилегию. Жорж не менее отлично понимал неблагодарность роли
переходимого Дуная и за это выхлопатывал себе немалые привилегии,
например: он был постоянным продавцом мороженого, ему принадлежала
в частном порядке знаменитая столовая ложка, выбитая из пивной бутылки
и о которой я в прошлый раз уже говорил.
Иногда
Ники, ложась спать, когда горел только маленький ночничок, изображал
низким басом:
—
Сах-харно мрожено, мр-р-ожено.
И
тогда Жоржик вскакивал и лупил его кулачком по одеялу и требовал:
—
Не смей кричать. Это я кричу.
Тогда,
закрывшись в одеяло с головой, начинал я:
—
Сы-ыхарно мырожено.
Жоржик
подлетал ко мне и кричал:
—
Замолчи! Это я кричу.
И
ожесточенно барабанил по мне.
Мы
с Ники закатывались со смеху, но Жорж входил в азарт, отстаивал
права собственности, кричал, что никогда больше не будет Дунаем,
не даст ложки даже понюхать и мы насидимся без мороженого. А когда
и это не действовало, начинал всерьез грозить:
Тогда
же Жорж смирялся, лез к Ники на кровать и начинал вести с ним переговоры
о медали. Начиналась торговля.
—
Сколько раз Дунаем будешь? — деловито осведомился Ники.
—
Два раза буду.
—
Мало два раза. Сто раз, — требовал Ники.
—
Двести раз буду.
—
Нет, сто.
—
Сто много. Буду двести.
—
Двести мало, требую сто.
—
Сто, — тогда две медали.
—
Ну, хорошо. Две так две. Ты маленький.
—
Я маленький. Мне надо две.
—
Маленькие по две не носят. Где это ты видел?
—
Я видел.
—
Врешь.
—
Ей-Богу, не вру. Видел.
—
Божиться грех, дурачок.
—
Значит, жалуешь две?
—
Две. Иди спать.
Жоржик
счастливо вздыхал и шел к себе.
Ники
вдруг что-то вспоминал, приподнимался и угрожающе говорил Жорку:
—
Но только, чтобы животом вверх лежать! Жорж вздыхал и отвечал:
—
Животом так животом. За живот третью медаль потребую. Не дашь —
папе скажу.
И,
как по команде, все сразу засыпали, удовлетворенные, что жгучие
вопросы жизни благополучно разрешены...
Время
от времени во дворец приводили каких-то высокорожденных мальчиков
«для принятия участия в играх Их Высочеств», как это на суконном
языке именовалось. Мальчики эти были не чета нам, псковским, необыкновенно
воспитаны, выдрессированы, отлично понимали оказанную им честь и
всем от усердия шаркали ножками, даже проходящим лакеям. У них уже
было твердое и дальнозоркое представление и о важности двора, и
соображения карьерности, и настороженное внимание ко всему, и то
подмечание глаз, которое обыкновенно характеризует людей себе на
уме. С переляку они и меня тогда именовали высочеством, понимая,
что кашу маслом не испортишь, а я, в порыве великодушия, отводил
их в сторону и тихонько, на ушко, жаловал им медали. Они шаркали
ножкой и как-то по-особенному, головкой вниз, кланялись. Все почти,
как на подбор, они были рыжие, и это в наших глазах их делало не
симпатичными. В припадке ревности я даже выучил Великих Князей песенке,
которую распевали у нас, на Псковской улице:
Рыжий
красного спросил,
Чем ты бороду красил?
Я не краской,
Не замазкой, —
Я на солнышке лежал,
Кверху бороду держал.
Определенного
мотива этой песенки у нас не было, мы всегда пели его импровизацией,
и Жоржик, надув шею, всегда брал самого низкого баса, подражая своему
кумиру в церковном хоре. И вообще у него необыкновенно были развиты
подражательные способности и он не раз морил нас со смеху.
Эти
посещения рыжих мальчишек навели меня на мысль о необходимости подписать
договор дружбы. Мысль была принята с большим воодушевлением. дело
было сделано так. Из новой тетради вырвали лист бумаги, и я, в подражание
крови, мамиными красными чернилами написал, как мог: «Дружба на
веки вечные, до гроба». Потом, памятуя, как после смерти отца мать
подписывалa через марку какие-то бумаги (это ослепило раз и навсегда
мое воображение), я и теперь решил исполнить эту формальность. Путем
долгих переговоров с Аннушкой я упросил ее купить в мелочной лавочке
три марки, и Аннушка за девять копеек привезла мне три какие-то
красненькие марки. Мы столбиком наклеили эти марки на договоре дружбы
и потом расписались. Первым поставил свою подпись Ники и вывел ее
через марку каракулями несгибающимися линиями. Я подписался с росчерком
«Володя», а Жоржику, как малограмотному, предложили поставить крест.
И он поставил его с необычайной твердостью и правильностью. У него
была крепкая и уверенная рука. Он без линейки проводил совершенно
и безукоризненно правильную линию, — признак художественного дарования.
Он рисовал чрезвычайно верно всякие предметы, особенно лошадей и
собак. Детям нужна тайна, и с необыкновенными и изобретательными
предосторожностями в какой-то жестяной коробочке мы зарыли договор
дружбы под деревом в Аничковом саду. Потом забыли, и этот договор,
быть может, и до сих пор в целости лежит на своем месте. Если не
изменился пейзаж сада, я, пожалуй, и теперь бы его отыскал.
Рыжих
мы не любили. Рыжие нанесли нам тяжкое оскорбление: когда Жоржик
предложил им сахарного мороженого из мокрого песку, — рыжие поголовно
все шаркнули ножкой и отказались. Тогда мы им спели песенку про
бороду: рыжие вежливо слушали и криво улыбались: фу, какие противные!
Их карьера в Аничковом дворце была кончена. Когда провозглашалась
угроза:
—
«Завтра будут мальчики», — то Великие Князья с редким искусством
начинали дуэт: «Не надо рыжих...» А Жоржик невпопад обмолвился:
—
К чолту рыжих! — что произвело колоссальное смущение, и мама нюхала
спирт.
Как
чудесно и таинственно было сознавать, что неподалеку, рукой подать,
в садовой земле зарыты такие сокровища, как договор дружбы и стеклянная
ложка! У нас было особенное многозначительное, в присутствии других,
переглядывание, понятное только нам. Были особые, вроде масонских,
знаки пальцами, — как-то: если я поднял большой палец мякотью к
Ники, то это значило: «Дай списать задачу». Если я его поднял ногтем
к нему, то это значило: «Надо произвести шум для отвлечения внимания».
Мы так разработали эту систему, что иногда вели целые молчаливые
беседы, как глухонемые. И это было таинственно и прекрасно, и дружески
связывающе.