История Храма ШколаФотоальбомНаш адресВопросы к батюшке
ОбращениеНовомученикиНовостиОбновления сайтаКарта сайта

Книги ПроповедиБогослужебные текстыЖития святыхРазное

ЗАГАДКА

Странное дело: с тех пор прошло уже шестьдесят пять лет. Много утекло воды, и если бы Государь Николай Второй был жив, то он был бы такой старый, как я. Всю жизнь он был милостив и благосклонен ко мне, выручал меня в тягчайших обстоятельствах моей жизни. Мать моя после окончания своей воспитательной работы была назначена начальницей Василеостровской женской гимназии и имела свободный, почти семейный доступ к Государю. Надо только было позвонить к обер-гофмаршалу, и Государь принимал ее по первой просьбе, и если ей нужно было подождать, то ждала она не в приемной, а у него в кабинете, около его письменного стола. Он обыкновенно говорил:

— Милая Диденька, посидите, пожалуйста, а мне нужно прочитать вот эти еще бумаги. Может, хотите покурить?

Он знал, что мать терпеть не могла табаку и всегда притворно сердилась на эти приглашения. Она уходила к окну, отворяла раму и садилась там, развернув газету, а государь опять шутил:

— Вы там не очень-то на воздусях, а то протянет сквознячок, схватите насморк, чихать будете. А это как-то не походит к вашей должности. Не солидно.

— А вы, Никенька, не отвлекайтесь, читайте скорее ваши бумаги, а то мне некогда.

— В самом деле? Работы много?

— Я думаю, что много.

— Ну, ну, я сейчас. Ах, как они мне надоели, эти бумаги!

— А чего это перо ваше так скрипит?

— Просто паршивое перо. Некому досмотреть.

— Следующий раз принесу хороших перьев.

— А что вы думаете, Диденька? Буду очень благодарен. Опять начиналось шуршание бумаг.

— Страшно медленно пишу. Это ваша вина, Диди. Это вы мне почерк ставили.

— Медленно да четко, — огрызалась мать,— никто не скажет, как курица лапой.

— А вот когда Витте читает мои письмена, то всегда криво улыбается, и мне кажется, что он думает: «бабий почерк».

— И ничуть! — вспыхивала мать. — И ничуть! Я давала ваш почерк графологам.

— Ну? И что?

— Все в один голос сказали: ясная трезвая голова, всегда логическая. Скрытная.

— Скрытная?

— Да.

Молчание.

— Да в нашем ремесле иначе нельзя, — следует не сразу ответ. — Ну вот готово. Перекочевывайте сюда, Диди. В чем дело? Опять прошения? Опять по мою душу? Много? Все многосемейные? Нравоучение?

Он сам берет из материнских рук ридикюль и начинает доставать оттуда вчетверо сложенные бумаги. Мать начинает жаловаться на табачный дым.

— Да разве это дым, Диди? Это же ладан, — говорит, шутя, Государь.

— Стыдно называть ладаном эту гадость! Ладан — священная вещь.

— Ну-ну, не буду. Сколько там душ?

— Да вот у этой пять.

— Пять? Ну дадим ей пять тысяч.

— Много, ваше величество. Куда столько?

— Какая вы жадюга, Диди! Что ж, царь не может дать бедной женщине пяти тысяч?

— А я говорю — много.

— А я в порядке высочайшего повеления приказываю вам всеподданнейше молчать.

Мать в притворном испуге зажимала рот, а Государь говорил:

— Ага! Когда-то я вас боялся, а теперь вы дрожите от раскатов моего голоса. Времена меняются, Диди? А?

Начальница гимназии, по закону, не имела права освобождать учениц от платы. Она должна была представлять их прошения в Опекунский Совет Ведомства Императрицы Марии, со своим заключением, и только из Опекунского Совета получалось распоряжение: освободить от платы или нет. Мама моя никогда этого не делала. Она эти прошения сохраняла у себя и при поездке к Царю брала их с собой. Царь самолично брал у моей мамы ридикюль, вынимал оттуда все прошения и на каждом из них писал сумму, какую она находила нужным дать той или другой семье. Затем подсчитывал общую сумму денег, и на этом работа его кончалась. У матери было такое впечатление, что ему нравилось отвлечься от больших деловых забот и заняться такими пустяками. В конце беседы он, всегда шепотом, просил никому ни слова не говорить о его помощи.

Мне доподлинно было известно, что за все 22 года деятельности моей мамы как начальницы гимназии ни одно прошение об освобождении от платы не было представлено в Опекунский Совет. Это порождало удивление этого Ведомства, куда ежегодно от всех женских гимназий поступало огромное число таких ходатайств. Но мама моя, памятуя приказ Царя, никогда и никому не говорила, что это дает он.

Я об этом упоминаю для того, чтобы осветить отношения его, бесконечно милостивые, к своей старой учительнице. Это были чувства того, быть может, порядка, какие у Пушкина, например, были по отношению к Арине Родионовне. Так же милостив он был и по отношению ко мне. Так, по его протекции я был переведен из полка на службу в Главный Штаб: ему хотелось, чтобы я был поближе к матери. Он выручил меня из большой беды, когда я попал под военно-окружной суд после побега Фельдмана из Севастопольской крепостной гауптвахты. Он принимал меня в частных аудиенциях. Вплоть до восшествия на престол я каждое шестое декабря приезжал к нему на именины. Он крестил моих детей, часто выручал, особенно в дни болезни, деньгами, но никогда, ни одним словом, не обмолвился о детских днях, прожитых вместе. А как-никак, прожито было вместе три года.

И я часто и подолгу ломал себе голову: в чем дело? Ничто так не сближает людей, как детство. И ничто так не приятно вспомнить в зрелые годы, как детские, вместе прожитые дни. Мне иногда казалось, что виною тут разница положений: он — Царь, великий и самодержавный, я — далекий и маленький его слуга. Правда, вся моя кровь и жизнь в его распоряжении, — стоит только сказать слово, — но все-таки разница остается разницей. Иногда казалось, что ему просто некогда думать об этом, голова занята не тысячью, а миллионом вещей: где туг вспомнить о детских пустяках? Но вот приезжала мать из Дворца и говорила так просто и так мило:

— Ну наморочила Нике голову так, что он, кажется, будет аспирин принимать. Все торгуется, все хочет побольше дать. Не знает того, что людей баловать нельзя. Просишь 500, а он смеется и 5000 пишет. «Ну что вам, Диди, лишнего нолика жалко? Ведь нужно, может быть, людям». Да ведь мало ли что нужно? На всех не напасешься. А он: «Царь должен на всех напастись». Прямо стыдно ходить: обираю его, как липку. А он еще полдюжины мадеры обещался прислать. Какая-то, говорит, необыкновенная мадера: сам только по праздникам пьет. По-моему, это он политику ведет: хочет, чтобы я Алешеньку учила. Намеки такие делает, что, мол, отца грамоте учила, ну и сына тоже. А я: «Нет, говорю, здоровье не то, печенка некудышная». Смеется, «в Карлсбад, говорит, пошлю вас, Диди, в починку отдам свою старуху милую». Ну прямо вот брошусь на колени и разревусь: «Бери все, здоровье, последние годы, последний отдых, последние силы...»

И по старческим щекам текут мелкие матовые слезы.

И тут меня разбирала не то досада, не то ревность: почему он со мной никогда так не говорит? Ведь я же его товарищ, старый кунак. Разве у нас нечего вспомнить? Разве не залезали на деревья в Аничковом саду и не плевали на прохожих? Разве не дразнили Чукувера? Не играли в снежки? Не боролись на снегу? Не лепили баб?

В чем дело?

И вот однажды был такой случай:

В 1916 году Царь приехал в Севастополь, чтобы благословить войска, отправлявшиеся на фронт, и пробыл с нами целых пять дней. Жил он в своем поезде, стоявшем на Царской ветке. В конце пятого дня он должен был уехать в Петроград. Вечером, часов в восемь, прибыли высшие должностные лица, чтобы откланяться. До отхода поезда оставалось часа четыре, и, чтобы не задерживать людей, Государь после беседы встал и, улыбаясь, сказал: — Ну, господа, а теперь считайте, что Государь уехал. Попрощался, и все мы вышли из вагона.

Я один остался на путях, полагая своей обязанностью, как коменданта, быть при поезде до самого его отхода.

Было темно, потом вызвездило. Глаз привык к темноте, вижу, как кот. Хожу, разгуливаю вдоль поезда, стараюсь не шуметь. Вспыхнул в вагоне свет у письменного стола. Значит, сел за работу. По занавеске порою шевелится тень. Из города подвезли провизию на завтрашний день, потом лед. Поездная прислуга, не стесняясь, галдит.

— Тише! Государь работает! — говорю.

Смотрят на меня с удивлением, как на провинциала.

— Государь к нам привычен, — говорят.

Разместили провизию, надели кепки, залились в город погулять до отхода и какой-то нахал шепчет мне на ухо фамильярно:

— У вас здесь публика пикантная, господин комендант.

Думаю: попадись ты мне в городе, я бы показал тебе пикантность, а тут, у царского поезда, не хочется делать тарарама.

Завихрились и исчезли.

Час прошел, другой, слышны из города часы, вот соборные, вот крепостные, — все по колоколам знаю. Посмотрел в портсигар: две папиросы, надо экономию наводить. Воздух осенний, море начинает йодом пахнуть, по путям мыкаются паровозишки, маневры, посвистывают. А лампа в окне все горит, все голову наклоненную вижу да порою дым от папироски. Вдруг шорох по песку. Кто-то идет прямо на меня.

— Кто?

— Это вы, Олленгрэн?

Оторопел.

— Я, Ваше Императорское Величество.

— Почему не уехали?

— Счел долгом остаться до отхода поезда, Ваше Императорское Величество.

— И что зря себя мучаете? И так тут со мной намаялись. Пять круглых дней.

— За счастье почитаю. Ваше Императорское Величество.

— Нет ли у вас папиросы: у меня вышли, а прислугу будить не хочется. Раскрываю портсигар. Царь шарит рукой.

— Да у вас всего две.

— Рад стараться. Ваше Императорское Величество.

— Не возьму. Не этично.

И отдать себе отчета не могу, как у меня вырвалось:

— По старому приятельству можно, Ваше Императорское Величество. Царь засмеялся и сказал:

— Ну, разве что по старому приятельству.

Мы закурили в темноте, и тут последовал разговор, потрясший меня до основания.

Глава 5. ПЕРВОЕ ЗНАКОМСТВО. Предыдущая часть Вернуться к оглавлению Оглавление В начало главы Следующая часть Глава 7. ПРОЩАЛЬНОЕ ВОСКРЕСЕНЬЕ.

Илья Сургучев. ДЕТСТВО ИМПЕРАТОРА НИКОЛАЯ II.Загадка.Библиотека храма Святителя Николая Чудотворца, Архиепископа Мир Ликийских в Бирюлеве.

История Храма ГимназияФотоальбомНаш адресВопросы к батюшке
ОбращениеНовомученикиНовостиОбновления сайтаКарта сайта







TopList Страница храма св. мученицы Татианы - домовой церкви МГУ ЧИСТЫЙ ИНТЕРНЕТ - logoSlovo.RU