Подошел
вечер, глаза слипались, надо было спать. А глаза не переставали
смотреть на этот волшебный, не от мира сего шарик. Зная, что со
сном не вот-то поборешься, чувствуя линии ослабевающих, как после
гимнастики, мускулов (особенно сдавали ноги), я решил, что если
со злом сна и земного забвения бороться немыслимо, то шара своего
я, во всяком случае, из рук ни за какие деньги не выпущу. Я сплю,
пусть и он спит. Накручу нитку на палец, улягусь на спину, и так
вместе проведем ночь. Но Аннушка, пришедшая делать постель, заявила:
—
Ночи не выдержит ваш шар. Лопнет.
—
Как лопнет? — воскликнул я.
—
Очень просто, как лопаются шары. Его нужно на холодный воздух. Тогда
он продышит еще день.
Завязался
спор, в котором я атаковал Аннушку, как своего злейшего врага, но
увы! Пришла мамочка и, со свойственным ей авторитетом, заявила,
что Аннушка права и что шар нужно выставить на вольный воздух. Шар,
как все прекрасное, не долговечен. Надо спасти его, — и дрожащими
руками я передал шар Аннушке, чтобы она выставила его в кухне за
окно и прицепила бы попрочнее. Аннушка равнодушно, как обыкновенную
вещь, схватила его своими заскорузлыми пальцами и вынесла из комнаты.
Мне хотелось плакать, кричать, бежать вслед, но я был бос, раздет
и боялся маминого скандала.
Вздохнув,
я завалился на подушки и сразу увидел какую-то зеленую прямую линию,
которая шла через весь Петербург. Потом дед чавкал мой пирожок,
потом я подержал черного кота за хвост, потом кто-то шумно вздохнул
около меня и я, как топор, начал спускаться на дно: вода была теплая
и приятная и мне было приятно знать, что я теперь не кадет. Потом
бухали молотом какие-то часы, и я съежился от ужаса, думая, что
вот зазвонит на вставанье корпусной визгливый колокольчик. Но колокольчик
не зазвонил, а раздался голос все той же Аннушки:
—
Пора вставанкили, а ваш шарик уже по саду гуляет.
—
Что ты наворачиваешь? — сердито сказал я. — Мой шарик привязан к
окну.
—
Был, да сплыл.
Во
мне все оборвалось.
—
Как так? Что ты несешь?
—
Да вот уж и так. Никенька прислал солдата и взял шарик.
—
Как так взял? Кто же его дал?
—
А я дала. Пусть побегает.
—
Стерва! Ты отдала мой шар?
—
А что ж он его съест, что ли? Побегает и принесет. Я понял, что
миру наступил конец.
—
Он царенок, Никенька-то, — заметила Аннушка.
Меня
трясла лихорадка. Я не помнил, как сами собой натягивались мои штаны
и левый сапог влезал на правую ногу. Руки тряслись, пальцы не попадали
в петли. Мысль была одна: спасать шар, спасать какой бы то ни было
ценой, пока ни поздно.
Как
сумасшедший, выбежал я в сад: без шинели. Ничего не замечал: ни
адского холода, ни снега, валившегося мне за ворот, ни скользкости
пути. Была одна сумасшедшая мысль: где Ники? Что с шаром? Чувствовал
одно: Ники мой злейший враг. Все остальное: старая дружба, дворец,
то ощущение разницы, которое у меня начинало уже образовываться
(«правда, что ты учился с великими князьями»?), все вылетело из
головы...
И
вдруг оно где-то между деревьев мелькнуло, цветное пятно. Как стрела,
пущенная из лука, я бросился туда. Ники, завидев меня, со смехом
бросился наутек. О, этот прелестный, шаловливый, почти девчоночный
смех! У нас в корпусе был один кадет с таким же смехом, и всегда
при нем я вспоминал Ники. Но сейчас это был смех злейшего врага.
Я двинулся со всей поспешностью за ним, чтобы отнять свой шар. Но
Ники (он был слегка косолапенький), как зайчонок, юлил по всему
саду с чертячьей ловкостью. Вот-вот уже схватил его за шиворот,
— ан нет: он уже метнулся вокруг дерева и увильнул.
—
Отдай шар! — кричал я. — Не твой шар!
—
Теперь мой, не возьмешь, — отвечал Ники, и прелестное цветное пятно
туманило у меня перед глазами.
—
Ты не смеешь трогать мой шар!
—
Мне его Аннушка дала. Знать тебя не знаю.
Долетев
до катка, Ники с шиком прокатился на подошвах, я тем же аллюром
за ним, но в волнении не выдержал равновесия и брякнулся на четвереньки.
И опять рассыпался в воздухе девчоночный смех: Ники был уже далеко
и кричал:
—
Не можешь на подошвах прокатиться, медведь. Ни за что меня не словишь.
Опять
новая заноза в самолюбие. И опять новый завод, новая пружина в теле...
Опять понеслись по саду. Закрутились вокруг дерева: Я — направо,
он — налево, поди ухвати. Вижу перед собой только веселые, бесконечно
смеющиеся глаза, бархатные и лучистые. Досада меня разбирает все
больше и больше: решил лечь костьми, но отнять шар, ни с чем в саду
не сливающийся, но придающий красоту каждой точке, около которой
он появляется. Дерево кажется другим деревом, каток — другим катком,
и сам Ники кажется мне другим, — неизвестным мне мальчиком. И тень
очаровательного цвета иногда скользит у него по лицу и делает его
еще прелестнее и нежнее.
На
Нику напал хохотун, серебром этого звонкого смеха полон весь зимний,
с крепким, как сахар, снегом сад. С удовольствием, как выздоровление,
я чувствовал, что моя первоначальная злость переходит в доброе и
благожелательное чувство: так приятно, в крепких сапогах и чувствуя
усиленное тепло в теле, бегать, скользить, ловчиться с растопыренными
руками, звонко рычать и смехом отвечать на смех. И вдруг случилось
долгожданное. Ники поднял руки в знак сдачи.
—
Отдаю шар, — сказал он и, с поднятыми руками, как парламентер, шел
навстречу.
С
сердца сваливался камень. Сейчас мое сокровище будет всецело принадлежать
мне. Я уже протянул жадные руки. Ники поднес шар к самому моему
носу и вдруг выпустил нитку из рук, и шар мгновенно вознесся к самой
вершине сада.
—
Лови свой шар! — крикнул Ники со смехом и опять пустился бежать.
Но тут силы мои утроились, к ногам приросли воздушные крылья, я
сделал какой-то невероятный скачок, настиг, повалил его, смеющегося
до хохота и совершенно от этого бессильного, и начал ему насыпать
по первое число. От хохота, от смешных слез его у меня все больше
поднималось сердце и все большею силой наливалась рука. Я лупил
его по чем попадя, но, очевидно, теплый тулупчик поглощал мою силу
и только щекотал бока Ники.
—
Ты смотри, кровь пойдет, узнают, обоим влетит, — сказал наконец
Ники, и я отпустил его и сам, как нюня, заплакал по шару. Мы оба
начали смотреть в небо, забегали в места, с которых повиднее, —
увы! ничего не было видно. Шар улетел. На меня сваливалось горе,
тяжелая тоска, при которой жизнь теряет всякий интерес и начинается
апатия.
Показался
Данил`ович в длинном сюртуке и вызвал Ники. Ники сказал потихоньку:
«холера» и послушно, наклоняясь вперед, побежал. Я, со своим горем,
остался один в мире. Конечно, шары есть, но, во-первых, кто пустит
на балаганы еще раз, а во-вторых, где найдешь нужные средства?
Дома
рассказал все маме. Мама посмеялась и сказала, что завтра у меня
будет два шара. Это меня успокоило, и, чтобы победить мучительность
ожидания, я раненько залег спать и, проснувшись поутру, увидел,
что к кровати привязаны два шара: красный и зеленый. И опять комната,
которую я так хорошо знал, показалась мне новой, интересной и жизнь
— радостной и полной. Я был счастлив и чувствовал в сердце прилив
доброты. Меня мучили сомнения: уж не слишком ли я вчера ополчился
на старого друга Ники? В комнату вошла Аннушка и объявила мне:
—
На кухню прислан солдат и говорит, что Никенька ждет тебя на катке.
И Жоржик тоже.
Дворцовая
прислуга, надо сказать, всю великокняжескую семью звала запросто:
«цари». «Цари пошли ко всенощной. Цари фрыштикают». А маленьких
великих князей, как в помещичьей семье, звали просто по именам и
всегда ласково: «Никенька, Жорженька». Конечно, за глаза. Прислуга,
как я теперь понимаю, любила семью не только за страх, но и за совесть.
И вообще комплект прислуги был удивительный, служивший «у царей»
из рода в род. Старики были ворчуны, вроде чеховского Фирса, которые
не стесняясь говорили «царям» домашние истины прямо в глаза...
Оставив
шары под надежным прикрытием, я быстро сбежал в сад. Там на катке
уже суетились разрумянившиеся Ники и Жоржик. Было весело, светло,
уютно. Каток я знал как свои пять пальцев. Он был большой, с разветвлениями,
с особыми заездами, походил на серебристый паркетный пол. В самый
разгар катанья Ники вдруг сказал:
—
А вот по той дорожке ты не проскочишь.
—
Почему это так? — гордо, с обидчивостью, спросил я.
—
А потому! — уклончиво и с загадочной улыбкой ответил Ники.
Это
задело меня за живое.
—Ты
хоть и кадет (этому званию он завидовал искренно), а не проедешь,
— сказал еще раз Ники.
—
Что за чушь? Почему это не проеду? — опять гордо ответил я, прицеливаясь
глазом на «необыкновенную» дорожку.
—
А вот не проедешь.
Я,
ничтоже сумняшеся, стал на изготовку, прищурил глаз, разбежался
и... ахнул в яму. И с испугу, от неожиданности, заорал, конечно.
Как
на грех, в это время проходил на пилку дров отец Ники, Великий Князь
Александр, будущий Александр Третий. Услышав мой крик, он поспешил
к катку, вытянул меня из ямы, стряхнул снег с моей шинели, вытер
мне лицо, как сейчас помню, необыкновенно душистым и нежным платком.
Лицо его было сплошное удивление.
—
Что это? Откуда яма? Кто допустил?!
Теперь
догадываюсь, что у него промелькнула мысль: не было ли здесь покушения
на детей? Но Нику снова схватил хохотун, и он, приседая, чистосердечно
объяснил отцу все: как я вчера поколотил его за шар и как он мне
сегодня отомстил.
Великий
Князь строго все выслушал и необыкновенно суровым голосом сказал:
—
Как? Он тебя поколотил, а ты ответил западней? Ты — не мой сын.
Ты — не Романов. Расскажу дедушке. Пусть он рассудит.
—
Но я драться не мог, — оправдывался Ники, — у меня был хохотун.
—
Этого я слушать не хочу. И нечего на хохотуна сваливать. На бой
ты должен отвечать боем, а не волчьими ямами. Фуй. Не мой сын.
—
Я — твой сын! Я хочу быть твоим сыном! — заревел вдруг Ники.
—
Если бы ты был мой сын, — ответил Великий Князь, — то давно бы уже
попросил у Володи прощения.
Ники
подошел ко мне, угрюмо протянул руку и сказал:
—
Прости, что я тебя не лупил. В другой раз буду лупить.
Вечером
от имени Ники мне принесли шаров пятнадцать, целую гроздь. Счастью
моему не было конца, но история, вероятно, имела свое продолжение,
которого я так, до встречи в Севастополе, и не знал.
И
только теперь, через множество лет, стоя со мной на Царской севастопольской
ветке, Император Николай Второй намекнул мне, шутя, об этом...
*
* *
Выслушав
признание Императора, я, что называется, внутренне заерзал. Многое
в моей жизни непонятное стало вдруг освещаться. «Он никогда мне
этого не простил», — думал я. Вдруг Император сказал:
—
У вас утомленный вид. Надо бы полечиться, отдохнуть...
Я
ответил, что собираюсь, уже отпуск — в кармане и через неделю еду
на кавказские группы.
Государь
протянул руку и как-то просто, по-солдатски, сказал:
—
Счастливо!
И
поднялся в вагон, легко спружинив руками. И вдруг с площадки повернулся
и сказал мне в темноту.
—
Да! Если будешь в Тифлисе, передай от меня поклон князю Орлову.
И
скрылся. А я чуть не грохнулся на тырс от этого дружеского, прежнего,
детского, забытого «ты».